Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
слишком яркого плафона, прикрученного к потолку. Павел поднялся и потушил верхний свет. И в этом его
движении Следнев узнал прежнего Павла больше, чем за весь предыдущий вечер: его ненавязчивую доброту,
временами похожую почти на женскую. Сердце его смягчилось. Он видел, что Павел все время о чем-то упорно
размышлял, и весь разговор шел, как волны, не задевая глубины.
— Что же у тебя было самое главное за эти годы? — совсем другим тоном спросил он.
Павел, казалось
— Главное? — Он подвигал рукой на столе. — Многое, наверно…
В той нерешительности, с которой он произнес это, была явная недоговоренность. Следнев, который
перед тем достал из кармашка не знакомые еще Павлу очки, мимоходом рассматривая стопку брошюр на столе,
сейчас снял их: взгляд его на мгновение стал близорук и так тепел, так располагающ, обратился к Павлу с таким
мудрым вниманием и поощрением, что тот не выдержал.
— Главное было, — с усилием, потупившись, произнес он, — как говорится, любовь…
И тотчас исподлобья взглянул на него со странным выражением затравленности и готовности
обороняться.
— Что же тут плохого, Павлик? — удивившись его виду, сказал Следнев. — Нормальное дело, брат.
Сначала люди думают, что только в молодости понимают нежные чувства. А потом проходят годы, становишься
старым чертом, как я, и тогда наконец видишь все в настоящем свете и всему узнаешь цену! Любовь —
насущная вещь для человека. Можно прожить без славы, примириться с бедностью, долго сносить
несправедливости, но если обойден в любви, появляется чувство унижения, как будто стоишь с протянутой
рукой.
Павел, как он ни был занят собою, с некоторым изумлением слушал Следнева. Он знал, что Следнев был
женат, но никогда, в самую зеленую фронтовую тоску, тот не вынимал фотографий — даже неизвестно, были ли
они у него: не ждал с нетерпением писем и на глазах у всех, торопясь, торжествуя, не разрывал конвертов. В
нем жила какая-то суровость или черствость, не позволявшая касаться собственной жизни. Двадцатилетнему
Павлу — мальчишке! — невдомек было тогда, чт за этим могло скрываться.
А между тем Следнев был на редкость счастливым и богатым человеком в своей личной жизни.
Наделенный способностью глубоко переживать, он мог и размышлять над своими чувствами. А ведь известно,
что понимать — это значит чувствовать с особой силой.
О любви говорено много. Каждый человек в разные времена своей жизни опять и опять возвращается к
мыслям о ней. Но когда у нас нет любви или она слишком мала, как мелководная речушка, то и дело
обнажающая перекаты, тогда мы склонны быть грубыми; само слово “любовь” произносим, скривив губы. Мы
не говорим “полюбили”,
любовь, — издеваемся мы тогда, — разве она преобразила мир? Разве сделала кого-нибудь лучше?” И это,
конечно, так: она ничего не сделала, ее просто не было.
Так, в одном доме купили приемник, но ток был настолько слаб, что музыка все время качалась и
исчезала, и день за днем это стало ужасно раздражать владельцев. Они утверждали, что простая радиоточка
гораздо лучше. Они заново полюбили свой черный, засиженный мухами репродуктор, который с треском три
раза в день сообщал им последние известия, а потом немудрящую программу районной самодеятельности. В
остальную же часть суток мир оставался немым. А между тем весь земной шар был опоясан музыкой! Она
рвалась с чьих-то губ, она спрыгивала с клавишей; дирижеры в черных фраках пригоршнями, как семена,
бросали ее в эфир. Она была, но в этом доме ее не слышали и даже не подозревали, что она существует.
Следнев был женат давно. Жену его звали Любовью Евсеевной; в молодости у нее были волосы желтые,
как мед, и ему казалось, что в них должны запутываться пчелы. Оба были ровесниками, из того поколения
комсомольцев, для которых слово “революция” стало не историческим понятием, а самим воздухом. Воздух
этот — тугой, полный пороха — проникал в легкие глубоко, глубже, чем обычная смесь кислорода и азота. На
свой союз у них был взгляд тоже простой и здоровый: они твердо знали, что ничто не скрепляется насилием;
если человек живет с женой только потому, что его принуждает долг, они оба несчастны и безнравственны.
Их же отношения могли показаться очень странными со стороны: они часто разъезжались надолго по
райкомовским путевкам, и он, случалось, неделями забывал бросить в почтовый ящик открытку. Она же
повторяла в разные времена их жизни: “Я не хочу быть женой неуча” (он весело огрызался, но начинал
учиться), “Я не хочу быть женой разини”, — и он, только что рассказавший ей в постели о непорядках, мрачнел
и ерошил волосы.
Даже во время войны, когда он приехал к ней, сияя погонами, она строптиво отозвалась: “Не думай, что
мне нужно быть капитаншей”, — и настояла на том, чтоб он отсылал аттестат своим дальним, обремененным
детьми родичам, а сама пошла работать на завод с той же неутомимостью и серьезным отношением к любому
труду, какому научили их первые ударные бригады. Она говорила ему иногда: “Женщины больше всего ценят
верность. Поэтому никогда не уступай моей ревности: помни своих родных, друзей, даже прежних любимых. Я