Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
женился? И детишки есть? А нам здесь даже лучше — разговоров своих до утра хватит. Вот только стопку ради
встречи…
— Это я попробую сейчас в буфете, если захвачу.
Павел оживился, повеселел и торопливо вышел из комнаты.
Следнев, снова удивляясь, поглядел ему вслед.
Потом, когда они уже разлили по стаканам какое-то желтое, очень светлое и прозрачное вино (“Ах, черт, а
я больше на спирте специализируюсь, — пробормотал Следнев, неодобрительно рассматривая
ради первой встречи налитые дополна. — Объект от объекта километров триста по сибирскому морозу, так уж
тут не до нежностей: пельмени в котел, флягу на стол”), хозяйственные заботы сняли неловкость первых минут.
Они разложили бутерброды на чистые листы бумаги, выпили и закусили. Следневские светлые глаза подобрели,
хохолок на макушке поднялся с прежним задором; ощупывая Павла взглядом, он мысленно скидывал с него и
лишний жирок и вялость движений, пришедшую с годами. Павел тоже оживал и молодел под этим взглядом.
Есть закон, по которому друзья молодых лет, как и ровесники, не стареют: время пугает их только в первую
минуту встречи, потом проступают прежние черты: блеск глаз, который хранится уже только в памяти, и
крепнущий голос, никогда не умолкавший в ушах другого. Глядя на Следнева, который покойно сидел сейчас в
кресле возле стола, положив на него ради удобства локти, Павел все равно видел его в захлестнутой вокруг
колен шинели.
— …Говорят: всем хорош — характер скверный, — продолжал Следнев рассказ о своей теперешней
работе, который Павел слушал жадно, не пропуская ни слова и в то же время как бы отстраняясь, обуреваемый
тысячью других попутных мыслей.
— “Чем же он плохой? — отвечаю. — Я ведь только себе биографию порчу, выговоры хапаю”.
Слово “биография” заставило Павла болезненно сдвинуть брови, словно тронули плохо зажившее место.
Не только вино, которое показалось сначала таким легким, туманило голову и толкало на откровенность. У него
было ощущение человека, который долго, очень долго шел, стиснув зубы, на натруженных ногах, зажимая
рукой рану, и наконец переступил порог дома — единственного в темной степи, светившего своим
спасительным огоньком, — и тут же упал у порога, потому что страшное напряжение кончилось и силы его
иссякли. Он жил молча год или уже полтора в том безысходном одиночестве, которое становится похоже на
безразличие. Жил, как календарь: прошел день, сорвали листок и выбросили. И вдруг с неба упал друг, человек,
о котором он даже мог ничего не знать подробнее, потому что еще раньше ему было отдано доверие. Перед
ними была долгая ночь. Павел предвкушал ее как облегчение.
— Ну что же ты делал
Тот, улыбнулся бледноватой извиняющейся улыбкой.
— Вот прихожу сюда и сижу свои положенные часы. Нет, не буду врать, — мне это неинтересно. И я
даже не знаю почему. Все ищут себе оправдания: текучка мешает, денег мало, не хватает места. А мне — дай
сейчас любую свободу, стал бы я работать в полную силу? Едва ли. Но ведь есть же и во мне искра божья!
— Зачем же ты говоришь об этом? — Следнев хмурился, ища правильный тон. — Спокойнее не думать.
— Но его обычная ирония разбивалась о страшную серьезность всего, что говорил Павел.
— Так, наверно, искра божья и заставляет. Писал я как-то статью про крановщицу, молоденькую
девчонку. Раньте груз поднимали так: подъем, передвижение по прямой и спуск, — а она скосила углы. Потом
инженеры высчитывали, сколько эта парабола экономит. Я же ее спрашиваю: “Как вы это придумали?” Она
отвечает: “Потому что так красивее: плавно груз идет, легко, будто плывет”. Про экономию она не думала, а
только про красоту. Значит, ей интересно. И ведь газетчики такие тоже есть: чуть что увидит, услышит, сразу
мысленно прикидывает — как это будет на полосе выглядеть? Вот и получается: я думаю о таких вещах только
в рабочее время, а он и дома и всюду. Ему интересно работать, мне — нет.
— Может быть, ты просто не тем в жизни занимаешься, Павел? — осторожно сказал Следнев. — Не та
профессия попалась? Ведь есть же другие возможности, другой выбор…
Павел покачав головой:
— С годами у человека остается все меньше возможностей и все меньше путей, которые ему
предоставляет или, если хочешь, навязывает сама жизнь.
— Чушь городишь! — уже с беспокойством вскричал Следнев. — Что с тобой сталось? Тебе бы сейчас
взвалить на плечи работку выше сил — так только люди проверяются, даже для самих себя. Бросай все, хватит
киснуть, едем со мной. Объект у нас — как целое государство. Что? Страшно ломать привычную жизнь?
Трусишь, малодушничаешь?
— Что тебе сказать, Константин Матвеевич? Наверно, я раньше тебя постарел, а к старости появляется
просто физическая усталость сердца. Нет, не трусость, другое.
— И опять городишь чушь! Жизнь — это собственная активность, от нее не стареют. Стареют только от
забот, от невозможности что-то решить и из чего-то выпутаться. А не бывает таких ошибок, которые…
— Не бывает?
— Нет!
Следнев потер веко. Один глаз у него заплыл кровью, то ли от утомления и бессонной ночи, то ли от