Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
хочу знать, что ты любишь меня не потому, что я одна-единственная, а потому, что многие тебе дороги и все они
прекрасные люди, достойные глубокой привязанности, но все-таки я еще дороже тебе, чем они, и ты любишь
меня больше!”
Они хотели быть счастливыми и помогали друг другу в этом. Часто она кивала ему на улице: “Посмотри,
какая хорошенькая девушка”. Но внутренне тотчас вступала с ней в борьбу; сама становилась оживленней,
обаятельнее — как в первое время
“Парень в твоем вкусе”, — бросал мимоходом и он, посмеиваясь, но отдавал должное другому и следил
ревниво не за ней (она достойна всего лучшего, он это знал!), но за собой: может ли он быть еще для нее лучше
самого лучшего?
Они оба инстинктивно боялись излишнего благосостояния, когда так незаметно в душу вползает червь
самодовольства и равнодушия. Перед ними высоким примером сияла их собственная юность тридцатых годов,
когда все отдавалось пятилеткам, но, может быть, никогда еще люди не были так счастливы и открыты! Мечты
их никогда не спускались до таких вещей, как покупка дачи или мехового пальто. Это было из разряда
неважного, необязательного в жизни: будет — пусть, хорошо. Не будет — проживут и так. Они хотели работать,
путешествовать и не терять друг друга.
— Счастье, — сказал он как-то, — это когда есть работа на десять лет вперед.
— Счастье, — сказала она, — когда мы вместе и становимся от этого сильнее.
Но все-таки с той же молодой строптивостью она повторяла:
— Я не хочу быть женой при муже, — утверждая тем свою самостоятельность; естественное чувство
женщины пороховых лет революции.
И только два раза она промолчала, согласившись быть такой женой. Первый раз, когда после его контузии
и многих месяцев молчаливого отчаяния она пробралась к нему по военным дорогам в белый снежный
госпитальный городок. Он не сказал: “Куда я тебе такой? Дай хоть выздоровею”. При чужих они молчали.
Она привезла его на свою койку в общежитии завода, где работала тогда, и подруги-девушки отгородили
их занавеской из старых юбок и простынь.
— Семейная пара в женском общежитии, — закричал было комендант, переступая порог. —
Безнравственность! Да они еще, кажется, и не расписаны.
Но пять девушек молча вытолкали его в шею. И то, что они при этом молчали, было, пожалуй,
проявлением высшего гуманизма с их стороны.
— Ты не хочешь быть женой калеки? — одними губами прошептал он, прижавшись к ее уху, в эту
первую ночь, когда они лежали рядом, не шевелясь, но благодарно приникнув друг к другу всем телом.
— Хочу, — отозвалась она. И высказала вечное кредо женщины, одинаковое для всех времен и на всех
языках: “Ты мой. Ты один.
Потом девушки, соседки по комнате, глядя на этого распростертого человека, который, случалось, не мог
даже встать по нужде, слыша его глуховатый голос и смех, мечтательно шептались по вечерам о том, как
счастлива Любаня — и дай им бог, девушкам, всем такого счастья в жизни!
Когда Константина Матвеевича после войны сорвали с уже обжитого места и направили в далекий,
пустынный пока край, — а она в это время только что заочно окончила институт, начала работать и ее ценили,
— он сам, немного загрустив, спросил:
— Нравится быть женой вечного бродяги?
Она поцеловала его, качая головой:
— Не хотела бы, да приходится.
Павел видел: с годами Константин Матвеевич изменил своей былой неприступности. Должно быть, за
жизнь он накопил так много, что, как коробочка с хлопком, спешил теперь приоткрыться. Следнев вступал в тот
возраст, когда мир все меньше требует от человека, но сам дает ему взамен понимание вещей. Молодость
обязывает, старость может наблюдать.
Павел смотрел на него и с грустью и с восхищением: не тлен, а крепкий здоровый снежок покрывал
голову командира запаса. Его новая черта — обнажать свою мысль до конца как бы перед оком
естествоиспытателя — невольно и Павла настраивала на иной лад. Оттаивая от долговременной спячки, он все
внимательнее слушал Следнева.
— Почему никогда не говорят о личной жизни героев? — сказал тот, слегка захмелев, но став от этого
только более словоохотливым. — Не для того, конечно, чтобы в ней копаться. Но есть женщины, жены, которые
несли на себе все, и не будь их, может быть, не было бы и самих этих героев, потому что мы, мужчины, в общем
слабы; нам нужна поддержка. Молчать о них — это значит не уважать. Уважение к семье начинается с уважения
к самому чувству и к женщине, которая его вызывает. Конечно, связи сердца странны, их не всегда поймешь,
даже сам. Но нет, должно быть, случайных привязанностей. Ты берешь у другого человека то, в чем насущно
нуждаешься, и ему отдаешь часть себя.
Это круговая цепь: никто не живет для себя, никто не живет один. Мы знаем вождей; а кто были их
наставники, их друзья, их матери? Мы знаем ученых и поэтов; а кто были их жены? Кто протягивал им в
неудаче руку, возле кого они могли отдохнуть? С кем вместе смеялись, кто заставлял их плакать от
безнадежности или от полноты чувства? Ведь без этого нет жизни, без этого нет биографии. А ты застеснялся,