Ханидо и Халерха
Шрифт:
— Подожди — что ты знаешь?
— Слухи там, в Халарче, ходят…
— Какие слухи?
— Да не хочет Кака, чтобы Потонча торговал в Улуро. Хочет, чтоб он в Халарче торговал…
— А я тут при чем?
— Не знаешь шаманов?.. Ты, Потонча, дух моего отца… Запугать Потопчу хотят, а страдать будешь ты — я думаю так. Может, и всех улуро-чи хотят запугать Потончей.
— Господи! Да что ж я им далась-то!..
Пайпэткэ встала, поскорей отнесла ребенка за полог и, подойдя к Мельгайвачу, нагнулась, благодарно понюхала его за ухом.
— Поезжай. Нет,
Где твой олень?
— Там, на лугу. Ночным пастухам оставил.
— Больше ничего мне не делай хорошего. Уже сделал теперь. И не приезжай больше.
— Остался я со старухой… Вдвоем…
Пайпэткэ перебила его:
— Не рассказывай — это мне знать не нужно. Поезжай.
— Там… мясо сухое. И пыжики. Больше нет ничего. Хотел к исправнику ехать — сказать, что Кака обманом меня разорил…
— Не хочу ничего знать! Не хочу, поезжай!
Уже утром Тачана заколотила в бубен. И каждый удар ее страхом и болью отзывался у Пайпэткэ в сердце. Но не только страхом и болью. Пурама сразу же сел на оленя и потрусил к Большому Улуро. Что будет? Что теперь будет?..
По стойбищу поползли самые черные слухи. Мельгайвача видели — когда приходил и когда уходил. Все, что случилось ночью, а ночь была белой, значит, обманчивой. Духи любят такие ночи — они могут и показать себя, чтобы в темную пору люди не сомневались, что они существуют.
Один день, два дня, три, четыре ждала Пайпэткэ старую Лэмбукиэ, Пураму или одноглазую Абучедэ. Нет, никто не появился в ее тордохе.
Зато на пятый день в стойбище приехал шаман Кака.
Голодная, запуганная Пайпэткэ забилась в угол за пологом и ждала своей участи.
У Тачаны с Какой между тем произошел очень прямой разговор, после которого шаманка воспрянула духом и уже увидела те времена, когда люди иначе будут смотреть на нее.
— Бить шаманов? — удивился Кака. — Глупая ты старуха. Да ведь для этого нужно разрешение исправника Друскина! А он хоть и отнял у меня печать головы, но шаманить-то не запретил! Да как же он запретить может?.. А Куриль? Куриль даже не виделся с ним. Тут дело совсем другое…
И Кака объяснил Тачане, что дальше все будет идти, как в драке: кто наглей, тот и сильней.
В стойбище, облепившее тордохами высокую и потому названную Соколиной едому, голова юкагиров ехал медленно, важно, по-хозяйски оглядывая знакомые с детства места. Куриль был очень спокоен. Ему явно везло в этой полной превратностей, а в общем-то, не такой уж и сложной жизни. Был он простым пастухом, потом неожиданно разбогател, не приложив никаких особых усилий, и головой, начальником рода стал по воле судьбы. Так уж, видно, ему предсказано богом. Вот и сейчас наступило время сделать еще один шаг по крутой тропе. Правда, ему уж за сорок, на руках, которыми он держит поводья, ногти чуть почернели, а голова стала лысой. Но ведь по годам и задачи. Разве мог бы он в свои двадцать или тридцать лет сцепиться с шаманами, погрозить им березовой палкой?
Нет, Куриль не собирается с одного размаха убить шаманство. Он не мальчишка. Но начинать надо. Пусть сегодня люди почувствуют, что не всяким шаманам следует доверяться, пусть те, кто потихоньку колотит в бубен, готовясь морочить головы, сто раз подумают о власти, которая не все может позволить…
То, о чем рассказала Пураме Пайпэткэ, не только не возмутило Куриля, но даже обрадовало. Он ожидал, что эти самозванцы шаман и шаманка нагло выползут на дорогу. Что ж им остается делать? Перепугаться в самом начале борьбы? Но если они лезут — он-то не может сидеть, скрестив руки и ноги! Он предупреждал их обоих. Однако мало того, что Кака все-таки хочет высечь женщину-юкагирку, которую защищает сам голова, он уже пытается распоряжаться в Улуро, как в своей яранге, а во всей тундре, как в своей Халарче, — купцов уже распределяет!..
Куриль сильно бы волновался, если б на камлание прилетели крупные птицы — такие, как Токио или безымянный старец якут. Но это же самозванцы!..
Остановиться Куриль решил в тордохе Нявала. Тут живут люди темные, верящие каждому слову шаманов. Он спугнул бы Тачану и Каку, если бы остановился у Пурамы или у Лэмбукиэ. Но еще Курилю хотелось поглядеть на сынишку Нявала — говорят, парень растет смышленый, понятливый, бойкий. Такой пригодиться может. Американец Томпсон знает цену смышленым людям, и Куриль должен знать…
Подъехав к тордоху, Куриль увидел девочку лет десяти, сидевшую на пустой нарте и певшую тоненьким голоском песню. У девочки было красивое личико — кругленькое, с остреньким подбородком, черные глазки так и перекатывались в лукавых щелках.
— О чем же поешь ты, птичка? — спросил Куриль, не слезая с оленя.
— Я не птичка, я Чайка, — бойко ответила девочка.
— Ага, Халерха, значит? Ну и выросла ты… Прямо и не узнать! Вверх растешь — потому и худая?
— Нет, бегаю много. А кто бегает, тот не бывает толстым.
— Это правильно. А о чем ты поешь и почему здесь сидишь?
— Пою об отце. Хочу, чтоб он много рыбы жирной поймал. А здесь я жениха своего жду.
— Жениха? Ну и храбрая ты!
Но разговорчивая "невеста" вдруг встрепенулась, как чайка на воде, — и бросилась со всех ног наутек — только косички, завязанные ремешками, еле поспевали за ней.
А "жениху" в это время мать с великим трудом натягивала плеки.
— Ну толкай ногу! Толкай! Что за нога! За ночь она у тебя выросла, что ль? — Увидев вошедшего гостя, женщина сдернула плеку, швырнула ее. — Не могу — сил моих нет. Ничего шить не успеваю. И куда растет?.. Садись, Апанаа. Сейчас чаю согрею. Надолго к нам?
— Да, может, переночую. Сколько же лет богатырю?
— Лет? А не знаю… Старая стала, запамятовала.
— Подожди. Это было в каком году? Кажется, в ту зиму приезжал человек от исправника — за оленями для жены Чери? Если так, тогда был одна тысяча восемьсот девяносто второй год… Это я помню. А теперь — одна тысяча девятьсот второй. Сколько же получается. Девяносто второй, девяносто третий, четвертый, пятый… Э, да десять лет получается!