Хозяин усадьбы Кырбоя. Жизнь и любовь
Шрифт:
— Зачем же цепляются за тебя другие, хотя они тебя не любят? — спросила Ирма.
— Другие, — в раздумье повторил Рудольф, — другие делают это потому, что у меня есть немного денег, а в тот день, когда деньги кончатся, перестанут за меня цепляться и они. И запомни одно: когда они цепляются за меня, им не нужно отказываться от самого дорогого — от своей любви. Когда они приходят, у них нет ничего, они надеются лишь взять у меня. Тех, кто все еще любит, нет среди этих других, и поэтому невозможно, чтобы и ты относилась к ним. По-моему, все так ясно, что бессмысленно и говорить об этом. Что касается моей верности или неверности, то не стоит тратить слова и на этот счет, ибо ты сама знаешь правду. К несчастью, ты веришь не правде, а своим объяснениям, твои же объяснения таковы: не то чтобы я неверный, а я намеренно, вполне сознательно изменяю тебе, чтобы избавиться от тебя и дать понять, что я тебя уже не люблю. На деле же беда в том, что во мне вообще нет такой любви, которая делала бы человека верным, а ты не веришь и не понимаешь, ибо твоя любовь — верна. С точки зрения твоей любви, я вообще не умею любить. К сожалению,
— А если я хочу этого ада?
— Этого не хочет ни один человек, если он в полном рассудке, — сказал Рудольф.
— Я, пожалуй, уже не в полном рассудке, — произнесла Ирма.
— А я в полном, — сказал Рудольф, — один ли я, или нахожусь в каком-нибудь обществе — ощущаю, что я в полном рассудке, и мой долг поступать сообразно ему.
— А помнишь ли, что ты мне однажды сказал, когда я хотела жить разумнее? — спросила Ирма.
— Тогда и я не был в здравом уме, — сказал Рудольф и прибавил: — К тому же сейчас дело не в том, что разумнее, а что вообще возможно делать. И теперь вот еще третье. — Рудольф достал записную книжку, полистал и нашел в ней что-то, протянул Ирме, говоря: — Прочти, пожалуйста, это и обрати внимание, когда это было написано. — Немного погодя, когда Ирма подняла глаза от листка бумаги и вопросительно взглянула на мужа, он сказал: — Ты довольна? Или, может, считаешь, что я купил у этого старого профессора фальшивый документ, чтобы надуть тебя? Если хочешь, ты можешь поговорить с ним с глазу на глаз.
— Я ничего не хочу, — сказала Ирма. — Самое ужасное то, что под конец ты со мной честен и хорош.
— Да, это, в самом деле, ужаснее всего, что мы по отношению друг к другу честные и хорошие, — согласился Рудольф. — Нам обоим было бы гораздо легче, если бы было иначе. Об этом я сказал тебе и в письме. И вообще все уже сказано и обдумано раньше, это длится уже так долго. Вернее, началось-то все с рождественского вечера, помнишь, когда ты хотела стать матерью рождественского младенца. Комната была тепла и залита светом. Ты лежала и будто ждала вести ангела, а я, дивясь, стоял перед тобой на коленях. Потом мне вдруг почудилось, будто во мне что-то от громадного существа, чуть ли не от великана, словно я какой-то могущественный дух или что-то подобное, что нисходит на тебя, так сказать, укрывает тебя, и когда ты избавляешься от него, ты уже мать, мать рождественского младенца. Мне это почудилось потому, что я бессознательно чувствовал твою чистую красу, чувствовал и думал, что и во мне должно быть что-то особенное, раз я чувствую твою красу. Но, как ты знаешь, во мне не было ничего особенного и даже обычного: ты не стала матерью, и подавно матерью рождественского младенца… И я стал сомневаться в себе и пошел к врачу, который написал мне эту бумагу. Понимаешь, я взял письменную справку, потому что сразу испугался — тебе будет трудно этому поверить. И еще помнишь ли ты, что потом ты пожелала ребенка — чтобы он препятствовал мне в моих заблуждениях, так сказать, связал по рукам и ногам. Я сказал, что нет смысла иметь ребенка. Но я лгал тогда, вполне отдавая себе отчет, ибо эта бумага была уже тогда у меня в кармане. А на деле я был с тобой одного мнения, — что ребенок нам очень нужен, может быть, это решило бы многое. Но с той поры, когда я узнал, что у нас не может быть ребенка, моей единственной заботой стало — как найти тебе подходящего мужа. Понимаешь, я хотел во что бы то ни стало выдать тебя замуж, как будто я твой отец или мать. Сказать по правде, ни один отец не заботится так о будущем супруге своей дочери, как делал это я, так что я в этом смысле был для тебя скорее вроде матери, чем отца. И ни один мужчина, который мог бы сблизиться с тобой, не был, по-моему, достаточно хорош. И мне пришлось самому чертовски любить тебя, пока я искал тебе другого мужа. Во мне тогда боролись два чувства: с одной стороны, моя мужская любовь, с другой — совесть, чувство долга. И теперь я считаю, моя любовь умела устраивать все так, что чувство долга оставалось ни с чем. Это я делал для того, конечно, чтобы внешне или формально исполнять свой долг, тогда как на самом деле все оставалось по-прежнему: ты продолжала быть моей женой. Эта моя двойная игра проявилась особенно, когда ты познакомилась с этим Шмидебоном или как там его имя…
— Этого молодого человека звали Лигенхейм, — поправила Ирма.
— Правильно, Лигенхейм, но у меня в голове или на языке отложилось почему-то Шмидебон, так что позволь я буду называть его так. А ты будешь подразумевать вместо этого имени правильное, то есть Лигенхейм. Итак, когда ты познакомилась с этим Шмидехеймом, я вдруг почувствовал, что это и есть подходящий мужчина для тебя, это истинный отец рождественского младенца. Это человек, который не думает и не говорит о любви, как делаю я, а который просто любит. Но целая вечность красивых мыслей и слов о любви не стоит и мгновения не-мой любви, если она настоящая. Что мы получили от нашей любви? Я утопил ее в пустых словах. Слова как жернова на шее любви в море мыслей. Одно это должно доказать тебе, как мало я способен всерьез, по-настоящему любить. А вот этот Шмидехейм совсем другой. Ты, наверное, не заметила, что…
— Заметила, — сказала Ирма.
— Что же ты заметила? — спросил Рудольф.
— Когда мы сидели однажды в темном зале кино и я сняла с рук перчатки, держала их в ладони, он взялся за мои перчатки с другой стороны, и так мы сидели не знаю сколько, не проронив ни слова. Даже когда зажгли свет, он не отпустил перчатки. И чтобы ему не было стыдно, я отвела руку с перчатками по подлокотнику поближе к нему. Так это все было.
— Это как раз то, что я хотел сказать, —
— Даже печальное лицо? — спросила Ирма, как бы не понимая.
— Даже печальное лицо, — согласился Рудольф, — ибо иначе тебе было бы тяжело расставаться со мной.
— Я считаю, как раз напротив, — сказала Ирма.
— Неважно. Что мы об этом зря спорим, — продолжал Рудольф. — Во всяком случае, я считал, что моим нравственным долгом, кроме прочего, будет и изобразить на своем лице печаль, когда я буду убежден, что я для тебя не являюсь настоящим мужем, потому что постепенно порчу и расточаю твою прекрасную жизнь и любовь. Таким в самом деле было мое убеждение. Поэтому я, между прочим, и рекомендовал тебе заняться всякими курсами, на них ты могла бы встречаться главным образом с молодыми людьми, к тому же с такими, которые работают. А когда человек трудится и у него есть своя цель, так сказать, идеал, он не портит других, да и его самого испортить трудно. Даже через большую грязь такой человек проходит не запачкавшись. Вот ты и познакомилась с этим Шмидебаумом…
— Этот молодой человек совсем помутил твой рассудок, — сказала Ирма. — Во-первых, он Лигенхейм, а ты называл его Шмидебоном, потом Шмидехеймом, а под конец даже Шмидебаумом.
— Теперь ты можешь видеть, как я тогда любил тебя, — сказал Рудольф.
— А это не от любви ли тоже: ты как-то говорил, что пытался испортить меня, а теперь, напротив, утверждаешь, что оберегал меня от порчи? — спросила Ирма.
— Вполне возможно, что и это от любви, — ответил Рудольф. — Но уж наверняка то, что я сделал с этим Шмидехеймом: я поймал его на улице и дал ему понять, какое ты невинное существо. По-твоему, любовь и замужество одно и то же, сказал я ему. И, само собой понятно, на молодого человека напал дикий страх, когда я стал говорить о браке, ведь до сих пор у него были лишь неясные грезы, так что вряд ли стоило говорить с ним о любви.
— Ах, вот почему он вдруг перестал ходить на уроки английского! — удивилась Ирма.
— Конечно, поэтому, — подтвердил Рудольф, — ведь мужчине нельзя напоминать о браке до того, как это станет неизбежностью, так что уже нет выхода. Об этом лучше всего знают женщины, но все же частенько знают плохо, ибо рискуют всем, а замуж выйти не удается. Эта история со Шмидебоном была для тебя первая, но и последняя, потому как после нее ты была настороже. У тебя больше не было ни с кем никаких отношений, ты уже знала, что любовь влечет за собой не только ложь, обман и большие разговоры, как было между нами, но и смех и полное молчание, когда люди держатся за одну и ту же перчатку или за что-то еще, будь это в темноте или в светлом зале кино. Так провалился мой план выдать тебя замуж, во-первых, из-за моей, а потом из-за твоей любви, на которую не могло повлиять ничто. В то же время ты все чаще стала заговаривать о ребенке, что подхлестывало мое слабое чувство долга в смысле твоего будущего, и я снова стал склоняться к своему беспутному образу жизни, словно нарочно хотел стать для тебя мерзким, чтобы ты могла с легким сердцем избавиться от меня. В тебе я желаемого результата не достиг, но Мадлен — то есть госпожа Полли — была единственной из моих знакомых, в ком еще было сердце, и она сказала мне: «Что бы ты ни делал, но дальше так жить нельзя». Таково же было и мое собственное мнение с давних пор, и тогда я решился. Да и ты, когда все хорошо взвесишь, неизбежно придешь к мысли, что это для нас обоих единственный правильный выход. Тебе, конечно, поначалу очень тяжко, но что поделаешь, исправлять ошибки всегда труднее, чем совершать их. Что касается материальной стороны дела, то…
— Прошу тебя, не надо об этом… — сказала Ирма, и губы ее задрожали.
— Как хочешь, — ответил Рудольф, — но помни, что, если…
— Я не хочу ничего помнить об этом, — снова оборвала его Ирма.
— Милая детка… — начал было Рудольф.
— Это ты окончательно решил? — спросила Ирма.
— К сожалению, да, — ответил Рудольф.
— И никакие жертвы не помогут?
— Я же объяснил тебе, почему все это бесполезно.
— Тогда хоть поцелуй меня еще раз, чтобы тот поцелуй, у дороги, когда ты уехал в город, не был последним, — попросила Ирма.
И они, не сказав ни слова, встали. Рудольф подошел к Ирме, которая почти без сил упала ему на руки. Когда же Рудольф поцеловал ее, она взмолилась опять:
— Еще разок! Сильнее! Еще сильней! Это же в последний раз!
Наконец Ирма все же вырвалась из его объятий и, шатаясь, как в темноте, побрела к выходу.
XXVI
Когда Ирма вышла из квартиры мадам Полли, она была как в чаду, никак не могла собраться с мыслями, чтобы решить — куда идти, что делать. И она бродила по улицам, сталкиваясь с людьми, словно и среди них попадались такие, которые не могли собраться с мыслями. Она уже и не помнила потом, зачем, как и почему очутилась в центре города перед окнами большого аптекарского магазина, где среди прочих товаров был выставлен рекламный плакат о действии мушиной бумаги. При виде плаката в Ирме будто всколыхнулось что-то давно забытое, она вошла в магазин и спросила у какого-то молодого человека мушиной бумаги. У молодого человека были светло-синие глаза, и Ирме вспомнилось, как муж назвал однажды ее глаза синими-пресиними и ее самое кузнечиком. Значит, и этот тоже кузнечик, раз у него синие глаза, подумала Ирма о молодом человеке и пропустила мимо ушей, что он уже второй или третий раз спрашивал у нее, сколько мушиной бумаги госпожа желает взять.