Хозяин усадьбы Кырбоя. Жизнь и любовь
Шрифт:
Этот ход мысли повторялся в голове Ирмы бесконечное число раз, точно в нем были какие-то колдовские чары или словно она слегка помешалась. Она же изведала все эти дни, обильные солнцем, изведала бессонные ночи, чтобы почувствовать: дело вовсе уже не в удовольствии, а в чем-то другом. Она все же осталась на хуторе Соонику, чтобы дать мужу время на удовольствия. Лишь на пятый день она решила ехать в город, взяв с собою все, что принадлежало лично ей. Она не верила, что снова вернется сюда с мужем, а ехать сюда одной не было смысла.
Перед тем как уехать, она еще раз обошла те места, которые напоминали ей былое счастье, радости и ласки, постояла перед «музеем любви» и отыскала тропу, по которой Рудольф нес ее, «бесчувственную», домой в ту летнюю ночь. Она нашла даже то место, — Ирме казалось, именно то самое место, — где Рудольф упал вместе с нею, и она осталась лежать, точно в самом деле была в беспамятстве.
И еще ей ясно припомнилось, да, припомнилось яснее ясного, что, когда они упали, ее ноги оголились выше колен и она ощутила острые стебли скошенной травы и холодный сырой мох. Но руки мужа были мягкие и теплые, когда он поднял ее с земли, чтобы нести домой. Все это помнила Ирма, но все это вдруг показалось ей далеким и чужим, словно случилось бог весть когда. Но с тех пор прошло всего лишь две недели.
Когда Ирма пошла сказать хуторянам «до свидания» — именно «до свидания», а не «прощайте», — старая хозяйка спросила:
— Мы обязательно еще приедем, погода стоит хорошая и ночи теплые.
И едва она сказала это, в голове у нее мелькнула радостная мысль: а что, если мы и в самом деле вернемся сюда вдвоем. Однако ж, когда автомобиль поехал, глаза ее почему-то стали мокрыми и она наверняка расплакалась бы, если б не стыдилась шофера. И ей вспомнилось, как она впервые ехала этой дорогой с мужем и на чем свет стоит кляла шофера — не нужен нам третий! Теперь же она кляла его почти так же, но потому, что ей не нужен был второй. Ирма хотела быть одна со своими слезами и горестями.
Когда приехали в город, Ирма почувствовала себя веселей и как бы безразличнее ко всем тем людям, что двигаются по улицам пешком, на лошадях, в автомобилях и в трамваях. И когда машина остановилась перед дверью дома, Ирма облегченно перевела дух, — слава богу, благополучно доехали, она уже дома, что бы ни ожидало ее потом.
Однако стоило ей открыть в вечерних сумерках двери квартиры и тотчас закрыть за собой, слух ее поразил какой-то небывалый звук или эхо, — будто она вошла в какое-то пустое помещение. Никогда еще так не бывало в этих стенах, даже в те времена, когда она была здесь служанкой. Неведомое и страшное эхо ошеломило ее. Еще немного — и она упала бы, держась руками за сердце, чтобы с ним не случилось чего-нибудь, со страху.
Ирма опиралась о стену в полутемной прихожей, пока не собралась с силами и не сделала несколько шагов. Она открыла дверь в столовую и заглянула через порог. Посреди комнаты стоял какой-то стол и два стула, которые Ирма никогда не видела. Она оказалась будто в чужой квартире.
В самом деле, в столовой вообще ничего не было, кроме этого чужого четырехугольного стола и двух стульев, так что нечего было опасаться и пугаться. Но Ирма все же не решалась войти в комнату. Потом набралась смелости, сообразила, что, если мебель увезена, значит, самого плохого, самого страшного, чего она боялась вначале, уже нет.
Да, конечно, не станет же человек что-либо делать с собой, если он думает еще о мебели, если у него вообще есть какие-то заботы. Стоя на обочине шоссе и глядя вслед столбу пыли, поднятому автомобилем мужа, Ирма ни о чем не думала, ей и не о чем было думать, и потому, пожалуй, пришли ей в голову мысли о самоубийстве. Где ничего уже нет, одна пустота, — остается лишь смерть, остается или приходит. Поэтому, как только Ирма открыла дверь и услышала жуткий глухой гул, издаваемый пустотой, к ней с неизбежной последовательностью пришла мысль о смерти; лишь поселившаяся в квартире смерть могла издавать такой звук; Ирма чувствовала, что смерть непременно где-то гнездится, когда жуткая пустота гнетет все твое существо и в жилах стынет кровь.
Но сейчас стало ясно, что не во всякой пустоте поселяется смерть, что в ней могут оказаться и какой-нибудь совершенно чужой стол с двумя стульями, которые вовсе не так и страшны. И конечно же, почему один стол должен быть страшнее другого? Потому что он один посреди пустой комнаты? Но нет же, при нем еще два стула, один для Ирмы, другой… Н-да, для кого же предназначен второй стул, если первый — для Ирмы?
Ирма переступила порог столовой и прошла прямо в зал, она уже не боялась смерти. Зал был пуст. Но не совсем. В нем стояла какая-то кушетка, и перед ней лежал коврик — его Ирма узнала; кушетка же была ей незнакома. Незнакомы ей были и два-три стула, и маленький стол. В спальной комнате остались кровать Ирмы и туалетный столик с зеркалами, который ей подарил муж. Прибавился небольшой шкаф, в нем было белье Ирмы, а прочая ее одежда была просто уложена на кровать, лучшего места ей не нашлось. Из спальни Ирма вернулась в зал, затем в столовую, оттуда прошла на кухню, которую еще не видела. И кухня тоже почти опустела, удалось найти только две чашки, два стакана, две тарелки, две кастрюли, нож и две вилки, маленькую сковородку и примус. Из кухни Ирма прошла в спальню и лишь сейчас сдвинула шторы, чтобы впустить свет, словно хотела получше разглядеть вещи. Она присела в верхней одежде, как вошла в квартиру, на край постели, прямо на разложенную там одежду, и какое-то время, недвижимая, смотрела перед собой в пол, будто все в ней замерло, оцепенело.
Долго ли длилось это оцепенение, Ирма не знала, только когда она подняла глаза, увидела на тумбочке рядом с кроватью письмо, которое, как выяснилось, было адресовано ей. Ирма уставилась на свое имя на конверте, словно забыла, чье это имя, повертела письмо в руках и бросила его обратно на тумбочку. И снова она сидела на постели, поверх груды своей одежды, и смотрела в пол, будто ища в нем объяснений всему. Ей вспомнилось, что она видела на кухне ту самую кастрюльку, которой она ударила мужа по голове, когда он впервые обнял ее и прижался лицом к ее груди.
«Он думает, что я буду готовить в этой кастрюльке себе еду», — сказала Ирма про себя, и это была первая мысль, первая живая мысль, родившаяся у нее в голове. И она снова взяла письмо с тумбочки, надорвала конверт и стала читать.
«Милая жена, — писал Рудольф. — Мне нечего сказать в свое оправдание, разве только то, что я таков, каков есть. Если бы я знал с самого начала, что должен так поступить с тобой — я подчеркиваю слово «должен» и не могу сказать иначе, — я, пожалуй, никогда не женился бы на тебе. Но тогда я не знал бы хорошо ни тебя, ни себя самого и кое-какие серьезные вещи были бы мне неизвестны. Я знаю, как мерзко то, что я творю, но поверь, так все же лучше — для тебя и для меня. Но ты ошибаешься, если думаешь, что, когда я уезжал из деревни, у меня уже было такое намерение. Вовсе нет! Я не знал, что поступлю так, и еще спустя два дня, когда приехал в город; только на третий, да и то вечером, возникли обстоятельства, которые привели меня к тому, что ты видишь, читая это письмо. Так что, если бы ты поехала за мной даже на третий день, этого, пожалуй, вовсе не случилось бы. Но, конечно, самое лучшее, что все сейчас так, как есть, ибо когда-то это все равно произошло бы, и, возможно, наихудшим и безобразнейшим образом. Какое-то предчувствие у меня было, что, когда я приеду в город, непременно что-то случится. Это предчувствие подсознательно таилось во мне, пожалуй, еще с давних пор, но осознал я его в минуту расставания, когда целовал тебя. Я вдруг почувствовал, что мы никогда не целовались так и это что-то значит. Когда ты не приехала за мной и на третий день, я подумал: ага, и она чувствует то же, что я, ведь глаза ее были полны слез, и если она все же оставляет меня так долго в одиночестве, то для того лишь, чтобы всему пришел конец, ибо и она, передумав все, решила, что дальше это так продолжаться не может. Вот я и поступил — плохо ли, хорошо — как мог, поступил, как ты пожелала, потому что был убежден, что ты ждешь от меня чего-то подобного, вправе этого ждать. Я был, так сказать, зачинщиком
Итак — ты снова начнешь с того дня, когда я вторгся в твою жизнь. Но ты должна начать это так, будто ты не в худшем положении, чем была тогда, — думал я про себя. Конечно, тогда тебе было просто, ты получила у меня место. Теперь ты этого уже не сделала бы, чистота твоих чувств осталась прежней, но твой жизненный опыт неизмеримо вырос. А с ним, с этим опытом, тебе теперь труднее найти место, труднее, чем тогда. Эту трудность значительно увеличивает то обстоятельство, что за это время ты увидела и узнала, как живут люди и как можно жить. Все это ослабляет тебя в жизненной борьбе, которая тебе предстоит. А чтобы ты могла хоть в малой мере чувствовать себя такою пташкой на ветке, какою была, приехав из деревни в город, я положил в банк на твое имя тысячу крон. Поначалу этого хватит, если ты будешь такой же разумной и рассудительной, какою была со мной. Квартирная плата внесена за следующий месяц, если ты хочешь жить здесь и впредь воспоминаний ради. Жалко только, что к этим воспоминаниям примешался тот запах, который ты уловила здесь, когда в последний раз вернулась из деревни. Я привез сюда несколько самых нужных вещей из мебели, но «дрова» эти страшенные, и мне самому было жутко глядеть на них в пустых комнатах. Но неважно, пускай, — и они, пожалуй, пригодятся, так и должно быть.
Ты, наверное, удивляешься, что я все еще забочусь о тебе, хотя сделал уже последний шаг. Но ты вспомни, что я тебе когда-то говорил о себе как о нравственном человеке. Я говорил о своем чувстве нравственности, как о главном своем пороке. Теперь ты испытала этот порок на своей собственной шкуре. Тебе сейчас было бы несомненно легче, если бы я поступил как жулик или мошенник, что сделал бы любой другой мужчина, который разрывает супружеские узы. Тогда тебе сразу же было бы ясно, что ты ошиблась в этом человеке и нужно с ним порвать, — тебя угнетала бы лишь тяжесть обстоятельств и неловкость. А с человеком совестливым, каков я есть, все гораздо сложнее. Ведь я тоже, честно говоря, лишь жулик и мошенник, только и всего, но ты со своей ложной любовью, да и другие готовы считать меня чуть ли не рыцарем, стоит только вам узнать, как я поступал. Так уж испорчен этот мир. Если бы я в самом деле хотел поступить как рыцарь, я бы скорее решился жизни, чем сделал то, что делаю. Таково мое мнение. И мне пришлось бы решиться жизни так, чтобы ты поверила, что все это лишь несчастный случай. Это нужно было бы для того, чтобы уберечь тебя от мысли о самоубийстве. Ибо когда кто-то гибнет от несчастного случая, любимая женщина прежде всего хоронит его со всеми почестями. Когда же человек уже сделал это, он настолько скрепил свои чувства, что мысли о самоубийстве может вызвать лишь чудо. Но господь бог не тратит своих чудес на самоубийц. К тому же, если такое чудо и произойдет, его уже не увидит тот, кто лежит в земле. Теперь же может случиться так, что тебе в самом деле придут в голову мысли о самоубийстве — и не только потому, что ты не сможешь жить без меня, а потому, что ты захочешь проверить, не повлияет ли на меня этот последний и завершающий все поступок, — одним словом, ты захочешь испытать — люблю ли я тебя хоть капельку. Но это испытание столь плохого свойства, что ты сама никогда не сможешь узнать его результаты. Поэтому оно имеет лишь тот смысл и цель, что твое самоубийство столь повлияет на меня, что и я покончу с собой. Но надеяться на это трудно, насколько я знаю себя. Я ведь действительно все еще люблю тебя, и во мне живет совесть, как я тебе объяснял, но ни того, ни другого не хватит, чтобы свести счеты с жизнью. Ты по сей день думала, насколько я понимал тебя, что жизнь заключается лишь в любви или что любовь — это вся жизнь…»
— Это ты, дорогой, правильно понял, и никакие объяснения не изменят моих чувств, — громко, вслух произнесла Ирма и, немного подумав, продолжала читать:
«… я же, напротив, думаю, что жизнь может быть и без любви. Вернее, я думаю, что хотя смысл жизни может быть и в любви — но не в одной определенной любви, ибо велика ли цена такой любви. По-моему, не так уж важно, кого любить. То, что есть любовь, важнее, чем то, что эта любовь направлена на кого-то именно. Твоя большая, прекрасная, благородная, чистая любовь гораздо дороже моей порочной персоны, и твоя красивая любовь гораздо нужнее кому-то другому в мире, чем мне; какой же смысл был бы уничтожить нечто большое и прекрасное ради пустого и низменного? Ибо, кончая с собой, ты унесла бы из мира свою прекрасную и большую любовь, которая была бы так нужна здесь. Спаси же себя, свою жизнь ради этой любви, которая не погаснет, если изменится твоя фамилия. Люби свою прекрасную любовь больше жизни, она достойна того, ибо твою жизнь я мог бы разрушить, твою же любовь — никогда…»