Хозяин усадьбы Кырбоя. Жизнь и любовь
Шрифт:
— Значит, ты все это время, ни перед женитьбой, ни после нее, не был радостен и счастлив?
— Милая, скажи сперва, тот запах, что ты почувствовала, уже выветрился? — спросил Рудольф.
— Господи! — воскликнула Ирма. — Он говорит о запахе! Какое еще значение имеет этот запах, если ты не был счастлив и радостен со мной ни одного дня, ни мгновенья.
— Мне было хорошо с тобой, невыразимо хорошо, разве этого мало? — спросил Рудольф.
— Было хорошо… А теперь уже нет? — спросила Ирма.
— Можно я сначала закрою окна, а потом
— Хоть замуровывай их или совсем разбей, мне это безразлично! — крикнула Ирма; она сочла неслыханным равнодушием, что Рудольф может говорить о каких-то окнах, когда речь идет о радости и счастье. Но он в это самое время возился с бездушными окнами, как будто его радость и счастье зависели больше от них, чем от ответа на ее вопросы. И когда окна были старательно затворены, он стал собираться в дорогу.
— Ты так и не хочешь ответить мне? — спросила Ирма.
— Да ведь неважно, отвечу я или нет, ничего от этого не изменится, — сказал Рудольф. — Уйдем сперва отсюда, Поедем в деревню, там у нас хватит времени спрашивать и отвечать. — Ирма не шевельнулась на стуле, и он подошел к ней, взял за руку и сказал: — Прошу тебя, идем! — Лишь тут Ирма встала, и они вышли вместе.
— Мне теперь не следовало бы куда-то идти, — сказала Ирма на лестнице, — но я не могу противиться, когда зовешь ты.
— Мы могли бы и остаться, если ты так уж хочешь, — сказал Рудольф и решил остановиться.
— Все равно, лучше уж идем, раз вышли из дому, — ответила Ирма и потянула мужа за собой.
И они поехали в деревню, поехали в тот дом, что остался неприкосновенным и чистым среди житейской грязи. Но и там Ирма не смогла забыть слова мужа, говорившего о радости и счастье, они пульсировали у нее в висках, в сердце, в жилах. Она так давно с ним и только теперь узнает, что он никогда не чувствует радости! Что все это, наваждение? Быть того не может, это, должно быть, одна из тех неправд, которыми муж оплетал ее все время. Знай плетет паутину лжи, как паук, нет, как шелковичный червь свой кокон. Да, шелковичными червями называла Лонни мужчин, которые только и делают, что лгут.
— Хотела бы я наконец узнать, где у тебя ложь, а где правда, и есть ли в тебе хоть капелька правды, — сказала Ирма, когда они лежали в своих постелях в новом доме в Соонику. Сегодня был первый вечер за все их супружество, когда они легли каждый в свою постель.
— Это иной раз и я хочу знать, — произнес Рудольф в ответ.
— Ах, значит, ты и сам не знаешь, когда и что ты мне врешь? — спросила Ирма. — Ты сам не знаешь, правда это или ложь, когда говоришь, что никогда не был счастлив со мной?
— Мои слова уже не мои, когда произносишь их ты, — сказал Рудольф и повернулся к жене, опершись подбородком о ладони; до сих пор он глядел в потолок. — Я же не сказал, что я не был счастлив с тобой, то есть в твоем обществе, а сказал, что вообще не был счастлив, и до тебя тоже. Тебя же коснулось лишь то, что с тобой дело не изменилось, — я не нашел радости,
— Так что в смысле радости брак со мной ничего тебе не дал, — сказала Ирма. — А сам ты понимаешь, что ты говоришь мне со спокойной совестью?
— О своей совести я сейчас не хотел бы говорить, — ответил Рудольф, — она плохой советчик, во всяком случае, для меня, но что касается того, чтобы отдавать отчет своим словам, я знаю, что говорю. Рано или поздно я все равно должен был тебе это сказать, лучше уж сегодня, чем завтра. Так я считаю. И все ради тебя.
— По мне, так сегодня хуже, чем завтра, и завтра хуже, чем послезавтра, — сказала Ирма. — Лучше всего, если бы этот разговор никогда не состоялся.
— Ты сама накликала его на свою голову, — сказал Рудольф.
— Как это накликала? — удивленно спросила Ирма и повернулась на бок. Они лежали друг перед другом, едва различая тусклые очертания лиц; ночи уже стали темные, поблескивали лишь глаза.
— Если бы ты позволила мне жить, как я могу, то и разговора никакого никогда не было бы, — объяснил Рудольф. — Ты же знаешь, как я жил холостяком, ты видела, какие мерзости я творил, так что тебе должно было быть ясно, каков я и на что тебе надеяться в будущем. Ты могла бы сделать выводы для себя, сделать молча, ведь слова ни одного человека еще не исправили. Во всяком случае, меня никакие слова не изменят.
— Ты говоришь бездушно, будто у тебя сердца нет, — сказала Ирма, и глаза ее наполнились слезами. — Я должна была бы выгнать тебя, так ты считаешь?
— Выгнать, уйти самой или примириться, — сказал Рудольф. — Но ты не сделала ни того, ни другого, ни третьего, поэтому я должен был сказать то, что сказал.
— Ты говоришь, будто я деревянная или стала такою. Но поверь, дорогой, ради бога, — ты мне мил даже этакой скотиной, какою ты хочешь быть; и поверь тому, что я скажу: я не деревянная, и ты не сможешь сделать меня деревянной. Я буду любить тебя всегда. Я люблю тебя так, что даже не могу ревновать тебя к тем женщинам, с которыми ты меня обманываешь.
— И не стоит к ним ревновать, — сказал Рудольф. — Ужасно, что ты расходуешь свою любовь на такого, как я.
— Прошу тебя, не говори о себе так! — сказала Ирма. — Это и не поможет, я все равно буду любить тебя.
— Но это не может длиться долго, — сказал Рудольф, — ты должна перебороть себя, я тебе не пара. Ты и сама видишь это. Мы оба жестоко ошиблись.
— Нет, я вовсе не ошиблась, — возразила Ирма, лежа ничком и плача в подушку.
— Ошиблась, только сама не знаешь этого, — сказал Рудольф. — И любишь ты меня потому, что молода и хочешь, должна любить. Ведь молодые девушки любят кукол, собак, кошек, когда у них нет еще мужчины. А когда женщины становятся постарше и мужскую любовь взять негде, они снова начинают любить собак и кошек, ибо надо же куда-то девать любовь.