Хозяин усадьбы Кырбоя. Жизнь и любовь
Шрифт:
— Господин Всетаки, позвольте вам заметить, что вы говорите об этике, а искусство и литература имеют дело с эстетикой, — вставил писатель.
— Я охотно говорю об этике, — стал объяснять хозяин дома, — ибо капитал ведь этическое понятие, так же как и Культуркапитал, и он чем-то связан с литературой и искусством, по крайней мере, вы так думаете. И я с полным правом могу сказать: совсем другое дело, когда художник и писатель такой же мошенник, как любой человек. Но он хуже, чем, например, какой-нибудь делец, ибо он тщеславнее, эгоистичнее и больший фигляр, чем я, иначе он не был бы писателем, скульптором или живописцем. Отчего? От капитала? Но вы же сами отрицаете комбинации и подчеркиваете, что дело в творчестве, так что тщеславие, эгоизм, фиглярство, остается. Если бы этого не было, даже воровство кормило бы лучше, чем так называемое творчество. Sicher! И о ворах заботится государство, заботится лучше, чем о творчестве. Во всем мире! Ganz sicher! Ибо и у воров есть свой капитал, так сказать, культурный капитал, для повышения профессиональной культуры и богемного быта. Это тюремный капитал, он предусмотрен бюджетом, так что культурное положение воров совсем не
Тут раздалось сразу несколько возбужденных голосов, гости размахивали руками, стаканы звенели, стулья трещали. На шум пришла Ирма из соседней комнаты и остановилась на пороге. Но положение не оказалось столь серьезным, как она опасалась: агроном и двое других гостей смеялись, архитектор и писатель пили, живописец стоял у открытого окна и смотрел на багровеющий горизонт, откуда вскоре должно было выглянуть солнце, хозяин дома спокойно сидел на стуле.
— Это ты, конечно, наделал столько шума и гама своими разговорами, — подойдя к мужу, сказала Ирма. — Будь повежливей со своими гостями! — И, повернувшись к ним, она произнесла: — Не обращайте внимания на то, что он говорит.
— Как не обращать внимания! — воскликнул писатель. — А если за живое берет?!
— Это ничего, что берет за живое, — сказала Ирма писателю, — под конец тоже полюбите его, как я, меня тоже сперва брало за живое.
— Жена, не лезь со своей любовью, у нас тут разговор о капитале, — сказал Рудольф. — Я пытаюсь разъяснить людям искусства, что искусство и капитал сочетаются так же плохо, как капитал и любовь.
— Капитал и любовь сочетаются очень хорошо, — сказала Ирма.
— Вот это верно! — воскликнули в один голос писатель и архитектор.
— Вот видишь, жена, у них такое же понятие об искусстве, любви и капитале, как и у тебя, а я хочу растолковать им свое понятие, и позвольте мне продолжать. Однако я совсем запамятовал, на чем остановился. Кто помнит, на чем? Значит, так — капитал, психология, культурный капитал, воровской капитал, иезуит, человек… Ага, все это было. Так что если художник, писатель более тщеславный фигляр и, так сказать, мельче, нежели какой-нибудь торговец или даже обычный вор, какой же пример может он дать мне? Когда я читаю иностранного писателя, смотрю иностранные картины, слушаю иностранную музыку — это в самом деле литература, живопись и музыка. А что для меня эстонская литература, живопись и музыка? Это человек, я знаю его, знаю лично того, кто делал литературу, живопись и музыку. И как же я смогу читать, смотреть и слушать то, что сделано тем, с кем я вместе ел и пил, главным образом пил, чьи векселя я оплачивал и в отношении кого совершал прочие свинства? Разве это хорошо и благородно, разве это откровенно и великодушно, если я сначала пил с ним вместе, а потом оплачивал векселя? Отвечайте!
— Значит, вы не наденете на ноги и хороших сапог, если тот, кто делает их, иногда выпивает? — спросил писатель.
— Извините, — ответил хозяин дома. — Во-первых, сапогу незачем быть благородным и великодушным, достаточно ему быть по ноге, так сказать, ближе к телу, а значит, и ближе к жизни, ибо нога живет в сапоге или ее облегает сапог, так что сапог живет одной жизнью с ногою или рядом с ногой, что ли. Но с литературой и искусством дело обстоит иначе, они должны действовать на сердце, на душу и голову. К тому же у сапожников нет «Целевого капитала» [16] , и это главное, ибо мы ведь говорим о капитале, говорим о капитале с самого начала, ибо я хочу строить свинарник, какой был бы образцом для всех, и писатели могли бы написать о нем, художники нарисовать его и музыканты положить на ноты. А для этого все же нужен капитал, верно?
16
См. сноску 15.
— Конечно, — раскрыл наконец рот и живописец, вернее, не раскрыл, а приоткрыл, в зубах его все еще торчала трубка, — если строят образцовый свинарник, то капитал нужен, но если создают бессмертное творение, которое могло бы прославить во всем мире эстонское имя, тогда капитала не надо.
— Кто сказал, что не надо? — удивленно спросил хозяин дома. — Совсем напротив! Я все время и объясняю, как сильно мы нуждаемся в капитале, но для чего? В этом наши мнения расходятся. И знаете, почему? Когда вы рассматриваете капитал, вы опираетесь на всякие идеальные или, так сказать, созерцательные обстоятельства и на созерцателей, я же исхожу из реальных обстоятельств и мнения реалистов. Вы говорите о творчестве, я — о комбинациях, которые более свойственны капиталу, нежели творчество. Но у капитала есть еще одно свойство:
— Это единственное, в чем вы правы, — подтвердили архитектор и писатель, а живописец сплюнул в открытое окно в сторону восходящего солнца, которое желтело, как раскаленная медь.
— Хорошо, хоть в этом я прав, — сказал хозяин дома. — Значит, эгоизм остается, ибо капитал не вполне велик. Но фиглярства и тщеславия, этих двух больших нравственных пороков, безусловно, становится меньше. Ибо творческая личность, которую мучит фиглярство и тщеславие, долгое время последовательно, постоянно и систематически предается комбинациям и разве не отрешается при этом от фиглярства и тщеславия в такой степени, что перестает быть творческой личностью? Ведь что же этой личности еще творить, если комбинации излечили ее от двух главных пороков, от фиглярства и тщеславия? Конечно, писатель еще не бросит из-за этого писать, живописец — малевать, скульптор — ваять, нет, все будут продолжать работу, но без фиглярства и тщеславия, чтобы по возможности меньше творить и как можно больше комбинировать.
— Господин Всетаки, — сказал писатель, встал с другой стороны стола, перегнулся, опираясь руками о стол между тарелками, рюмками и бутылками; посмотрел на хозяина дома безжизненными глазами, — не скажете ли вы мне прямо, ради чего мне слушать эту белиберду о творчестве и комбинациях? Чего ради? — спрашиваю я. Зачем? Потому что я напился допьяна за вашим столом, да? Почему вы не говорили этого, когда я был трезвый? Почему?
— Тогда я и сам был трезвый, — ответил хозяин дома. — Моя голова светлеет, лишь когда я напьюсь. Sicher! Спросите у моей жены, как только она войдет. Она знает, что такое любовь, я разъяснил ей. А вам я разъясняю, что такое капитал. Я знаю, что такое капитал, даже мой отец знал. А ваш отец не знал и того, что такое литература. Я тоже не знаю, но я знаю, что такое литературный капитал. Имейте в виду! — И хозяин дома встал тоже и перегнулся через стол к писателю, так что их головы столкнулись. И продолжал: — Но нет, давайте сперва выпьем на брудершафт, и я скажу, что такое литературный капитал. — Они наполнили свои рюмки, чокнулись и выпили. — Итак, теперь слушай, — сказал хозяин дома, — ибо «вы» теперь «ты». Sicher! Если есть капитал и если он оздоравливает, облагораживает, так сказать, писателя, очищает его от фиглярства и тщеславия, так что он может писать и без этого, эгоизм не в счет, ибо он не касается литературы, а касается личности, — и если капитал столь велик, что писатель может избавиться от своего фиглярства и тщеславия — понимаешь — избавиться, но не целиком и не полностью, так как полностью невозможно… вот и я чуть-чуть фиглярствую и страдаю тщеславием… И когда этот писатель станет записывать неписаные письмена, то и я стану его читать, ибо тогда все это будет без фиглярства и тщеславия, благородно и великодушно, так сказать, продукт, а против продукта ни у меня и ни у одного эстонского интеллигента ничего нет. Но, конечно, чистый продукт, то есть совсем без творчества, у нас сделать трудно, ибо у нас мало капиталу. С чистым продуктом та же беда, как и с чистым развлечением, — его не найдешь, всегда-то оно сдобрено любовью.
— Дорогой, не надо сегодня говорить о любви, ты пьян, — сказала Ирма, появившаяся на пороге.
— Слышите, господин писатель, какая у меня неиспорченная жена, — не велит говорить о любви, когда я пьян, — сказал Рудольф.
— Милый мой, перестань говорить о неиспорченности, — попросила Ирма, — не то и тебе и мне будет стыдно. — Она подошла к мужу и поправила воротник на его рубашке.
— Верно, верно, — одобрил Рудольф слова жены, — будет стыдно, если в жизни останутся непорочные, ведь в литературе их нет. Жизнь должна следовать за литературой и искусством. Господин писатель, послушай, что я тебе скажу. У меня есть одна хорошая знакомая, женщина, разумеется, к тому же госпожа, и она всегда спрашивает, почему в литературе не встретишь ни одной целомудренной девушки? Почему, понимаете? Пусть ее нет в жизни, говорит она, но пусть она будет хотя бы в литературе, чтобы не исчезла совсем. Ибо люди хотят иногда, пусть изредка, услышать что-нибудь о непорочных. Поэтому, господин писатель, когда пишешь о женщинах и любви, пиши и о непорочных девушках. Моя знакомая госпожа говорит мне: зачем читать эстонскую литературу, если в ней нет ни одной непорочной девы. И знаешь, господин писатель, если ты не встречал таких девушек, опиши мою жену, она неиспорченная.
— Муженек милый, ты уже совсем пьян, — сказала Ирма и вышла из комнаты.
— Видишь, господин писатель, и моя жена не хочет больше быть неиспорченной, никто не хочет, — сказал хозяин дома.
— Непорочные девы — это средневековье, — сказал живописец и плюнул за окно в сторону солнца, чей лик уже засверкал.
— А мы разве живем не в средневековье? — спросил Рудольф. — Что было в средневековье? Вера и эпидемии, разумеется, без микробов. А теперь? Те же вера и эпидемии, но только с микробами, так что веры и не нужно больше. Ведь вера была для того, чтобы знать, что бог насылает поветрия, ибо человек считал, что же богу делать, как не насылать забавы ради заразу на людей. А теперь все пошло так, что, когда испробуем сполна какую-нибудь болезнь на собаке, обезьяне или морской свинке, испытываем, как ведут себя эти проверенные микробы на человеке. Например, берем несколько десятков миллионов людей и насылаем на них миллион триллионов микробов. Одним словом, открыли, что бог эпидемий, или микробов, не что иное, как сам человек, и что этот бог верит в своих микробов. Что, средние века это или нет? Я считаю, что да, и поэтому пора в эстонскую литературу ввести непорочную деву.