Иду над океаном
Шрифт:
Однажды Нелька заболела тяжелейшим воспалением легких. Она лежала в больнице, битком набитой больными из всех районов огромного края. Когда Ленька приходил к ней в палату с товарищами, она сразу замечала, что здесь дурно пахнет, что она сама дурно выглядит и все здесь не по нему — высокому, сильному, с нагловато-насмешливыми глазами. Она до подбородка натягивала серое, изношенное одеяло и светила на него бледными от бессильной любви и недуга глазами. А он шутил и косился на медсестру. Хорошенькая была эта медсестра. Потом, чтобы убить в себе любовь к нему, Нелька нашла эту девчонку, уговорила и написала ее портрет. Мысленно она назвала этот холст «Любовь моего любимого». Вон он стоит в углу, лицом к стене.
Там, на этюдах, когда у Нельки все властнее стали проситься на холст рассветы над селом, марево
— Нелька, пора, — назидательно сказал самый старший и небрежно красивый Фотьев.
Он был талантлив, цвет видел отлично, но казался Нельке лентяем и пижоном. Она ответила:
— Вот что, старики. Валяйте. Я остаюсь.
— Не дури.
— Я остаюсь, — с веселой грустью сказала она.
— Ну тебя к черту, — обиделся Фотьев.
— Я же сказала: валяйте! — Она выплюнула былинку, встала, взяла свой этюдник и чемоданчик и пошла назад по дороге к селу.
Вот эти тридцать минут ходьбы по проселочной поселковой пыли, когда чуть слышно шелестели стебли пшеницы и потрескивали оглушенные зноем кузнечики, словно горело невидимое сухое и тонкое дерево, эти километры, когда далеко впереди покачивались в такт ее шагам крыши села, в которое она шла, как будто шла к чему-то большому и незнакомому, — перевернули всю Нелькину душу. Как-то исчезло все, что было за ее спиной — город, любовь и нелюбовь, сынок ее маленький, какой-то порожний гул коридорных споров в училище, все эти бороды и манеры. У нее было такое ощущение, точно дорога, по которой она шла, не имеет начала и тянется бесконечно.
Она слышала могучесть земли. Вспоминала этюды, целый короб за спиной, где картонки плотно сидели в гнездах, вспомнила краски на них, лишенные тяжести и запахов земли, лишенные той самой безоглядности и доверия, что она испытывала сейчас, и криво усмехнулась. «Все еще впереди», — думала она, еще не зная, что будет писать, но предчувствуя это.
Так вошло в душу Нельки поле.
Словно боясь потерять это ощущение, жила она здесь день за днем в многоголосой семье комбайнера, черного, загорелого, рябого, неистребимо пахнущего соляркой, металлом и полем. Ему было что-то немногим более сорока. Был он не низок, не высок — дядька как дядька. Утром веселый, к вечеру серьезный и, в зависимости, видимо, от того, как прошел день, бывало даже злой. Звали его Александром, а его жену — Ритой. У них были дети — три девочки: старшая, пятнадцатилетняя Галка, такая же скуластая и глазастая, как отец; Ольга — беленькая, ужасно худая, некрасивая, с маленьким личиком, и третья, пятилетний крепыш, Лариска. Приглядевшись к детям, можно было понять всю жизнь этой пары — полуукраинки, полуавстрийки, крупной неяркой красавицы Риты и сухого, собранного, внутренне напряженного, с татарской дичинкой в глазах Сашки (так звали комбайнера все в деревне). Старшая дочь Галка родилась у них в молодости. И как всегда бывает с первенцами, ее сначала баловали, потом, когда родилась вторая — болезненная, капризная, неизвестно в кого шкодливая Ольга, — стало не до Галки. Так и проросла в ее красивых облагороженных женской природой отцовских глазах печаль и полуудивление, краешки бровей словно приподнялись да так и замерли.
Ольга в детстве своем мало принесла Рите и Сашке радости. Нелька поняла это сразу. И ей была чем-то тревожна родительская виноватость перед Ольгой. Ольге сходило то, что не сходило даже маленькой. И во всех проказах ее была какая-то обдуманная злоба. Нашкодит, разобьет что-нибудь, подерется на улице и ходит с этаким выражением напряженно-недоброго ожидания. А Лариска… Лариску баловали ничуть не больше, чем в любой семье балуют младшего. Но по терпеливости, с которой Сашка в свободные минуты что-нибудь сосредоточенно мастерил для нее — то игрушечную мебель, то самоделку-куклу из старых конденсаторов, пружинок и гаек, по тому, как на рассвете мать одевала ее, младшую, — было ясно:
Зрелое лицо Риты словно несло на себе отблеск глубинного пламени. Это пламя разгоралось, когда Сашка вдруг поймает взгляд жены и посмотрит как-то особенно, словно спрашивает, и Рита, краснея, опускает сияющие гордые глаза.
Стояли изнурительные, жаркие, без конца и без края долгие дни. Сашка вставал на рассвете и в трусах и в белой майке босиком выходил на крыльцо. Озирал небо и тихо, но яростно ругался. Нелька, спавшая в летней пристройке, слышала и как он вставал, и как шел, шлепая по чистейшим половицам, пил большими глотками воду, и капли с его широкого, с ямочкой, черного от невозможности выбрить подбородка тяжело падали на пол. И все это Нелька, закрыв глаза, видела. Здесь, за дощатой щелястой перегородкой, она открыла в себе способность видеть то, что нельзя видеть одновременно. Она видела, как прохладный комок воды, светясь серебряным светом, катится в гортани у Сашки, видела, как падает эта капля с подбородка, видела, что за сенями в это время сиреневые ранние сумерки. Она видела даже, как зреет хлеб. И у нее по спине, от вдохновенья и проницательности, бежали мурашки. И она видела в то же время, как на семейной кровати, раскинув красивые полные руки, едва прикрытая полотном до пояса, досыпала последние мгновения Рита.
Однажды, где-то на второй неделе, Сашка у ее дверей тихо позвал:
— Нель, а Нель…
— Что? — не сразу шепотом отозвалась она.
— Ритка приболела. Помоги девок собрать…
— Сейчас иду, — почему-то торопливо отозвалась она.
Нелька ясно представила себе, что и как делать. Она видела это множество раз.
Наспех заколов светлые короткие волосы, она хотела надеть сначала спортивный костюм. Но потом передумала, накинула халатик и вышла.
Сашка всегда умывался на улице, и ему вообще, наверно, было не под силу изменить свой порядок — все бы рухнуло.
Он нагнулся, подставил крепкую смуглую спину под струю воды, Нелька поливала ему из ведра. Шея его была черной от солнца. Она поливала ему на ложбину между неожиданно мощных лопаток. Вода текла на шею, на стриженый затылок, за пояс брюк. Он кряхтел, густо мылил голову, шею, плечи, крепко тер бобрик волос на макушке, под конец он подставил ладони. И Нелька налила ему полную пригоршню светлой, утоляющей жажду воды.
Все это происходило молча. Молча Нелька подала ему полотенце, точь-в-точь как делала Ритка. И сама не замечала, что и смотрит она на него с волнением. Все было так, как у Ритки. Только Сашка не глянул на нее. И, когда возвращались в дом, он не первый, как всегда, поднялся на крыльцо, а уступил дорогу Нельке.
Нелька не понимала, что происходит с ней. Она взяла из постели Лариску, умыла ее. Та спрашивала, тараща сонные глазки:
— Ты чего это? А мамка?..
— Не шуми, мамка спит, работала много, поздно легла. Вот и спит.
— Не так. Ох, ты не умеешь… Ну вот, и завязала не так. Папка, завяжи, как мама…
— Ларка… Человек тебе помогает, а ты… — сказал Сашка из-за печки, где одевался.
— И ничего не я, ничего не я, — сразу тише сказала Лариска.
От нее пахло чем-то щемяще милым, знакомым. «Видимо, все дети пахнут одинаково», — подумала Нелька.
Поднялась Галка, заспанная, еще не пришедшая в себя. «Растет, — подумала Нелька, — ночь тяжелая у нее».
Через открытые двери Рита ревниво наблюдала за ней с кровати. Подавая на стол, Нелька перехватила ее взгляд и смутилась.
Ей показалось: Рита видит такое, чего она и сама еще не сознавала.
— Ты чего? — спросил Сашка, поднимая глаза над тарелкой, когда она осторожно опустилась на табуретку напротив него.
— Ничего…
Некоторое время он испытующе глядел на нее, потом его губы чуть тронула усмешка. Он поел, отодвинул посуду, выпил холодный, но крепкий чай, потом закурил, затянулся дважды и сказал: