INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
Шрифт:
Он умел быть дружелюбным, когда хотел этого, но такое случалось слишком редко. «К чему мне это! — отвечал он на упреки друзей; ибо у него были друзья — немного, двое или, может быть, трое, любившие его всею любовью, в которой отказывали ему остальные; они любили его как люди, провинившиеся в чем-то и желающие загладить свою вину. — К чему мне это? Тем, кто достоин и понимает меня, грубая оболочка не помеха. Они должны знать, что жемчуг прячется в уродливых раковинах. Глупцы, не понимающие этого, с отвращением удаляются. Что в этом плохого?» Для безумца рассуждение довольно здравое.
Онуфриус, как мы уже сказали, был художник; кроме того, он был еще и поэт, — таким образом, у него почти не было шансов сохранить рассудок целым и невредимым. Лихорадочную восторженность (предметом которой отнюдь не всегда
Из любого пустяка, из события самого заурядного, следуя привычке искать во всяком явлении сверхъестественную сторону, он мог сделать нечто совершенно неожиданное и фантастическое. Его можно было бы поместить в квадратную, аккуратно побеленную известью комнату с матовыми окнами — ему и тут явились бы необычайные видения, столь же отчетливо, как в интерьере Рембрандта, залитом тенями и освещенном красноватым светом. {223} Как душевное, так и телесное зрение его умело искривлять самые прямые линии и запутывать вещи самые простые, как кривое или граненое зеркало искажает предметы, делая их нелепыми или ужасными. Гофман и Жан-Поль {224} нашли в нем поистине благодарного читателя. Они довершили начатое героями волшебных сказаний. Воображение Онуфриуса распалялось и становилось все более болезненным, что отражалось на его живописных работах и литературных сочинениях: в них то и дело проглядывали где когти, где хвост дьявола. Не обошлось без него и на этот раз: на портрете, рядом с чистым, тонким лицом девушки, гримасничала отвратительная физиономия — порождение взбудораженного воображения художника.
Онуфриус познакомился с Джачинтой два года назад. В то время он был так несчастен, что я не пожелал бы большей муки моему злейшему врагу: он находился в том ужасном положении, когда человек, придумавший нечто, ни в ком не встречает доверия.
За неимением вещественных доказательств, Джачинта верила на слово всему, что он говорил, — и он полюбил ее, как, должно быть, Христофор Колумб полюбил первого, кто не расхохотался ему в лицо, когда он объявил о вновь открытой им земле, Джачинта же любила его, как мать любит своего сына; к ее чувству примешивалось глубокое сострадание, ибо кто, кроме нее, полюбил бы его (а он, несомненно, был достоин любви)? Кто утешал бы его во всех этих придуманных несчастьях — единственной реальности человека, поселившегося в воображаемом мире? Кто успокаивал бы его, поддерживал, умиротворял? Кто смягчал бы это болезненное возбуждение, весьма граничащее с безумием, и скорее принимал бы в нем участие, нежели боролся с ним? Конечно же, никто.
А кроме того, сообщать ему дни свиданий, самой назначать встречи, делать множество тех «авансов», которые осуждает свет, первой заключать его в объятия и предоставлять ему возможность сделать это, когда она ясно видела, что он этого желал, — истинная кокетка не позволила бы себе такого поведения. Но Джачинта знала, чего все это стоит бедному возлюбленному, и избавляла его от непосильного труда.
Воображая себе чудовищ в каждом пустяке и будучи настолько плохо приспособлен к практической жизни, Онуфриус не знал, как взяться за дело и воплотить идею в действии. Его длительные размышления и путешествия в метафизические миры не оставляли ему времени заняться миром реальным. Разуму его было тридцать лет, телом же он был сущий младенец. Он так слабо представлял, как приручить зверя в самом себе, что, если Джачинта или друзья не брали на себя труд позаботиться о нем, он совершал оплошности в высшей степени странные. Одним словом, Онуфриусу требовался человек, живущий для него, который нес бы при его теле службу, как управляющий землями при важных господах.
Еще одна особенность моего бедного друга, которую я решаюсь обнаружить с некоторым трепетом, ибо в наш век всеобщего недоверия она могла бы прославить его как глупца: Онуфриус боялся. Чего? Держу пари, что не угадаете. Он боялся дьявола, призраков, духов и всякого подобного вздора. Зато он не брал в расчет существования некоторых людей, как вы не берете в расчет существования привидений.
Онуфриус никогда не смотрелся в зеркало по вечерам, опасаясь увидеть нечто другое вместо собственного лица. Он не решался также запустить руку под кровать, чтобы вытащить шлепанцы или какой-нибудь еще предмет домашнего хозяйства, дрожа от страха, что холодная и влажная рука протянется навстречу его руке и утащит его под кровать. Он избегал заглядывать в темные углы, боясь обнаружить там сморщенных ведьм верхом на метле.
Когда Онуфриус оставался один в своей огромной мастерской, вокруг него начинал кружиться фантастический хоровод: советник Тусман, доктор Табраккио, благородный Перегринус Тис, Креспель со своей скрипкой и с дочкой Антонией, незнакомец из заброшенного дома и все загадочное семейство из богемского замка — это был совершеннейший шабаш. Стоит ли говорить, что и кота своего он тоже боялся, почитая за второго Мурра. {225}
Как только ушла Джачинта, Онуфриус уселся перед картиной и стал размышлять, чем можно объяснить утренние события. Циферблат часов на церкви Святого Павла, усы, засохшие кисти, взрывающиеся тюбики и особенно толчок под локоть — все это представилось его мысленному взору в фантастическом и сверхъестественном свете. Он ломал голову, ища правдоподобного объяснения, а сверху взгромоздил целый том in-octavo предположений самых диких, самых невероятных, которые только могли прийти в голову человеку, повредившемуся рассудком. Хорошенько порывшись в памяти, самое большее, к чему он пришел, — что дело было совершенно необъяснимо… разве что тут поработал сам дьявол… Эта мысль, над которой он сам поначалу смеялся, пустила корни в его мозгу и казалась все менее смехотворной, по мере того как он с ней свыкался. Через некоторое время он уже был в этом убежден.
В конце концов, что такого безумного было в этом предположении? Существование дьявола засвидетельствовано самыми уважаемыми авторитетами, как и существование Бога; это — догмат веры. И чтобы помешать себе усомниться в этом, Онуфриус стал наводить справки в реестрах своей обширной памяти, вспоминая все известные ему места из светских и духовных писателей, где трактуется об этой важной материи. Дьявол так и рыщет вокруг человека. {226} Сам Иисус не был защищен от его поползновений. Каждый знает об искушении святого Антония. Мартину Лютеру тоже досаждал сатана, и тот, чтобы освободиться от него, был вынужден запустить чернильницей ему в голову. До сих пор на стене кельи сохранилось чернильное пятно.
Онуфриус вспомнил все случаи одержимости, начиная с библейских бесноватых и кончая луденскими монахинями, {227} все прочтенные им книги о колдовстве: {228} Боден, Дельрио, Лелуайе, Борделон, «Очарованный мир» Беккера, Infernalia, «Духи» господина де Бербигье де Тер-Нев-дю-Тэма, «Большой и Малый Альберт» — и все доселе непонятное стало ему ясно как день: это дьявол передвинул стрелку, пририсовал портрету усы, превратил волоски кистей в латунные проволочки и наполнил тюбики порохом. Теперь-то Онуфриус понимал, кто толкнул его под локоть. Только что проку Вельзевулу было преследовать его? Может быть, он хотел заполучить душу Онуфриуса? Но обычно он проделывает это другим способом. Наконец, художник вспомнил, что не так давно написал картину, где изображается святой Дунстан, {229} ухвативший дьявола за нос раскаленными щипцами. Без сомнения, нечистый устроил все эти пакости за то, что Онуфриус поставил его в такое унизительное положение.
День клонился к закату; на пол мастерской упали длинные, причудливые тени. Найденное объяснение казалось Онуфриусу все более правдоподобным: по спине его пробежала нервная дрожь и уже начинал охватывать ужас, когда зашел один из друзей и отвлек его от всей этой чертовщины. Они вместе вышли на улицу, и поскольку не было более впечатлительного человека, чем Онуфриус, а друг его был весельчак, то вскоре рой игривых мыслей прогнал мрачные грезы. Он забыл и думать о случившемся, а если и вспоминал время от времени, то потихоньку посмеивался над собой.