Иное состояние
Шрифт:
– Прежде чем судить...
– начал я возмущенно.
Флорькин встал, на шаг отступил от столика, за которым происходил наш разговор, картинно раскинул руки в стороны, расправил плечи, выпятил грудь и уже под мой невольный смех, вызванный его театральностью, крикнул:
– А чего медлить? Прямо и своевременно сужу! И ты так же поступал бы на моем месте!
– Ладно, успокойся, не смеши людей...
Я осмотрелся. В кафе по-прежнему было пусто. Флорькин сел.
– Подумай сам, Петя не успел остыть в земле, а ты являешься к его вдове, и она тебя убаюкивает, и ты ее искушаешь, и вот вы уже строите новую семейную жизнь в домике, откуда еще не выветрился Петин дух. Что оставалось думать о вас людям?
– Все это очень просто, тут и распутывать нечего, все само собой сложилось, - возразил я веско.
– Как было не ворчать на вас, не шептаться за спиной? Я не великий моралист, и вопросы нравственности занимают меня в меньшей, чем следовало бы, степени, не то что иных бешеных и спятивших говорунов. Политики, те любят насчет морали... Но и я возмутился, рассмотрев такой наглядный, как физический или химический опыт, позор. У меня были с Петей столкновения, и он, имея привычку клеветать, наговорил тебе обо мне много нелестной ерунды, но скажи, мил человек... Как было не вздрогнуть, не содрогнуться, внезапно почувствовав, что он лежит, разлагаясь, в могиле, и им лакомятся черви, а его друг с его вдовой барахтается в его недавней постели, в кроватке, знававшей Петю смолоду, когда он сам еще изрядно горячился и суетливо домогался внимания баб, главным образом Наташи? Ты ведь подумал торжественно
– Мы искали его поэму, - пробормотал я.
– Ах, поэму! Вот оно что! Петя, значит, присочинил, нашел на него стих? Что ж, на него похоже. И что в этой поэме?
– Не знаем, как-то не довелось... как-то не срослось, чтоб еще и поэма...
– ответил я уклончиво и постарался показать, что, не обдумав этот ответ заблаговременно, ухожу теперь в ответственную и многообещающую задумчивость.
– Пропала, значит, поэма? Это правильно, это, пожалуй, так и должно было случиться.
– Флорькин важно покивал, подтверждая свое высказывание.
– Так что в целом по вопросу стаканчиков? Отказываешься? Хорошо... Возьмем на заметку, есть, мол, такие субъекты, такие непревзойденные трезвенники. У Нади убогие представления о происходившем с нами по мере приближения к Наташе и вообще о жизни, о мужчинах и их роли, о сопряженных с их задорной юностью идеалистических установках и духовных метаниях, и до того вы показались мне убогой парочкой в своем маленьком счастье, что я все чаще, то случайно заметив вас где-нибудь, то просто призадумавшись, погружался в тягучие размышления, раскладывая по полочкам вас и суть вашей гнилой сущности. Его и ее самоутверждение, думал я, взятое порознь или купно, в любом случае, как ни крути, омерзительно, будучи частично сворованным у Пети, оставившего нам по себе, как всякий преждевременно умерший человек, добрую память. Меня охватывало желание отомстить за покинутого, брошенного в землю и забытого Петю. Я-то не забыл, как мы с ним комически громоздились в жизни, мудровали между собой и бедовали у Наташи, замурованной в непостижимые прихоти и неизвестные тайны. Я не мог бы прийти к его вдове, схватить ее за тулово, за выпуклости и властные над мужским воображением члены, опрокинуть на недавнее супружеское ложе, пообещать годы и горы нового семейного счастья. Меня подмывало вскочить на ноги, выбежать ночной порой из своего скудного, тусклого жилища, проникнуть в ваш домишко и свинтить вам головы, свернуть вам шеи, как это делают с цыплятами. Я не герой, не силач, не убийца, но я поднимался до мужественного и гордого воззрения, что надо постоять за Петю, за его честь и достоинство. А если о них нечего и говорить, учитывая его нынешнее состояние, тогда за честь и достоинство Получаевки, послужившей Пете малой родиной и поприщем пусть безрассудной, но деятельной жизни, а теперь спокойно служащей и могилой. Усталость брала свое, будни и работа затягивали, и я сникал, не вскакивал и не мстил, однако ныне появилось кое-что новенькое, забрезжили кое-какие интересные вопросы и проблемы, и я, кстати обнаружив тебя в этом кафе, в этом злачном, но, в общем-то, приличном заведении, предлагаю тебе допить кофе, если ты его еще не допил, убрать Гоголя и выйти. Не беспокойся, на улице я не сглуплю, не распоясавшийся я молодчик, не обернусь им, нечего тебе бояться. Не дам воли кулакам, да и куда мне против тебя, ты же, прямо сказать, боров в сравнении со мной, хотя и выглядишь старше меня, а сейчас так даже старее своих лет. В мои планы вовсе не входит бить тебя, я боевые замыслы оставил, героические начинания мне уже ни к чему, просто надо потолковать, обсудить кое-что.
***
Непогода улеглась, стало тихо и мирно, мокрым и рыхлым ковром лег на тротуар снежок, и мы зачавкали этим снежком, удаляясь от кафе в грандиозную перспективу окутанной сумерками улицы, всю глубину которой занимали, казалось, лишь огни фонарей и окон и блуждающие огоньки машин, и Флорькин монотонно, усыпляющим голосом, рассказывал:
– Петя набрехал. Он всегда с охоткой клевал, если светило отлить пулю, исподтишка выстрелить обманом, сгнусить. Поэт называется! Его послушать, так я, конечно, опустился, кошмарно пьян, до изумления несведущ, этак законченно несообразителен.
– А стоит ли удивляться Петиным наговорам и выдумкам?
– рассудительно заметил я.
– Мы живем в располагающей к тому атмосфере. Вот посмотри, ты вдруг вывел, что я против тебя все равно что боров, а разве это соответствует действительному положению вещей? Или, может быть, ты так волнуешься, что не способен толком меня разглядеть? Нет, все дело в том, что мы погружены в некую призрачность. И потом, для чего вообще понадобилось это сравнение, почему речь зашла о возможной драке? Разве могли подраться мы, взрослые, бывалые, практически интеллигентные люди? Да потому и зашла, что волны абсурда постоянно действуют, и мы вынуждены среди них барахтаться. И не тот, заметь, это абсурд, на волне которого Авраам, или кто там был на самом деле, перемахнул, по мысли Кьеркегора, чем яму, через пропасть неверия. В абсурде, в который погружены мы, действительно приходится толкаться и запросто можно расшибить лоб как себе, так и ближнему.
Флорькин помолчал, размышляя над моими словами, и, похоже, они пришлись ему по душе. Он тронул меня за локоть, показывая, что я ему угодил и что он мне за это благодарен.
– Продолжим, - сказал он затем.
– Попробуй перенестись в атмосферу тех далеких дней. Ярко представь себе нас, яростных, куролесящих, и мысли и чувства своего восприятия, все свои ощущения настрой на волнующую иллюзию, что те события будто бы происходят здесь и сейчас. Это может здорово получиться, и будет здорово, если получится. Могу ли я надеяться?
– Считай, что уже получилось, - буркнул я, донельзя утомленный флорькинскими воспоминаниями и ничего так не желающий, как поскорее очутиться дома.
– Петя и я. Фантазеры, эксцентрики, забияки, овечки, отбившиеся от стада, доморощенные философы, изгои... Мы с Петей отличаемся от Тихона разнообразием эмоций, и среди чувств, нас занимающих, не на последних местах любовь и ненависть, правда, любовь может быть и сильна, а вот наша ненависть всякий раз глупа, мимолетна и пошловата. Столкнемся, бывало, лбами, ухлестывая за Наташей, я тут как тут с шуточкой, с хихиканьем, с подначиванием, под Петю копаю, вышучиваю его. Совестно вспомнить! Он вспыхивает, ярится, грозит кулаком, - вот и вся ненависть. К тому же роскошная и благодатная область идеализма, неразгаданных тайн, необъяснимого поведения Наташи и Тихона - в ней не забалуешь, там надо осмотреться, примериться, познавательно заглянуть в свои возможности и, если повезет, пригреться. А что у них за философия, у Наташи и Тихона, тебе Петя, думаю, тоже рассказал, добавив, что при всей видимой ясности ее начальных этапов и постулатов сами эти люди, носители, так сказать, философии, совершенно непостижимы в своем происхождении. В чем суть скачка? Как случилось, что, выйдя пригожим солнечным деньком на ровный чистенький бережок, они вдруг кувыркнулись в нечто темное, необъятное и непонятное? Непостижимость и вовсе достигает жути, когда сама собой проливает некий таинственный свет. Высвечивается статус, а понять его невозможно. Заметным становится их чудовищное воззрение на нас. На нас с Петей. На нас с тобой. На всех, кто не они. И я одно время разделял их взгляды, а потому свысока смотрел на Петю и был не прочь горделиво поставить ногу ему на грудь. Но понимание все равно оставалось в дефиците, я только прикидывался, будто все постиг и во все посвящен. Они-то раскусили мою недостаточность, втайне, конечно, потешались надо мной, до поры до времени не трогали, не гнали, манипулировали мной, как им заблагорассудится, я заделался прихвостнем, а в конечном счете меня безапелляционно отшвырнули. А Петю с самого начала ставили ни во что. Понял? Как ни подбирались мы к Наташе, а соответственно и к Тихону... Я-то делал это успешнее Пети! Как ни загорались идеалами и простой человеческой мечтой быть с теми, кто умен, может быть даже и поумнее нас, кто исполнен важности и достоинства и надменно проходит мимо, когда мы по своей глупости барахтаемся в пыли, осыпая друг друга тумаками, или когда в кроличьей или птичьей одежде бегаем по аллеям парка, навязывая встречным сомнительный товар... Или когда почитываем в уютном домике аккуратную, умно изъясняющуюся книжку, а захлопнув ее, хищно, без страха и упрека берем недавнюю чужую жену... А уж как мы и в самом деле подбирались и подбивали клинья, в сказках такого не прочитаешь!.. В экзальтации и ажиотаже, с дикой одержимостью и надрывом, с пеной у рта устремлялись, но поди достигни той Наташи, куда там!.. При свете разума и возрастной опытности допытываюсь у своего скукожившегося умишки, а хотели ли... Да нам, главное дело, надо было посоревноваться между собой, потолкаться, побраниться, одному другого уязвить, оттеснить, опередить. Сутолочность и пря били из источника, порожденного умственной ограниченностью, и порождали неприязнь, которая, в свою очередь, сужала и ограничивала лучшие качества души. Когда вся эта фаза пронизанной якобы высокой и благородной целью бестолковщины завершилась, Петя повлекся, молитвами и усилиями жены, к новым идеалам и обо мне забыл и думать, но никогда впоследствии все же не упускал случая возвести на меня напраслину. Наташа и Тихон съехали, пропали из виду. Интересно было бы призадуматься да проанализировать, что тебя больше всего задевает и оскорбляет в их поведении.
– Ну, может быть, в их поведении много напускного, и это действительно заставляет призадуматься, а кое-что и проанализировать...
– произнес я рассеяно.
Флорькин, скорчив гримасу недовольства, жестом велел мне умолкнуть.
– Я не сказал, что готов к анализу, - резко заявил он.
– Я только предположил, что это в потенции интересно. Не спеши с выводом, будто я очень уж заинтересован в тебе. Мне о себе надо рассказать, о себе и о Пете. Высветить некоторые моменты, некоторые подробности, наверняка ускользнувшие от внимания Пети или поданные им в перевранном виде. Надька твоя выколачивает пыль из ковров? А я правду, истину выколачиваю из пережитого! В той сцене, а я не сомневаюсь, что Петя ее упомянул, когда мы, поддавшись любовной лихорадке и обезумев, схлестнулись в домике, который занимала тогда Наташа, Петя не то что импозантнее меня смотрится, как раз наоборот, вовсе он не выглядел исполином, нет... Приходится говорить о другом, о скверном, о страшном. Петя, как всегда начав с отсутствия здравости, выступил исходной точкой зла и всяческих насилий. А если по-простому, так оказался подлец подлецом. Я приблизился к Наташе на расстояние, когда дистанционное управление теряет всякий смысл, сошелся с ней вплотную, все свое поставил на карту и целиком изложил ей, как на духу, свои потребности и пожелания. В какой-то благоприятный момент я сумел повалить ее и на пределе страсти собирался овладеть ее телом, а он, Петя то есть, всего лишь подглядывал и соображал, как бы мне помешать, и влез-таки в окно, набросился на меня, посмел схватить меня своими грязными руками. После этого я мог, имел право возненавидеть его на всю оставшуюся жизнь. Но я учен, воспитан, цивилизован, и решительное изгнание, а за ним дело у Наташи не стало, автоматически вернуло меня в сферу благоразумия, где я легко пренебрег мелким, в сравнении с громадностью жизни, чувством. Мог, кстати, случиться и другой, даже более оригинальный поворот. Тогда в домике, отбив первую атаку Пети, я сам вскипел, как не знаю кто, кинулся со своей стороны атаковать, набросился на него, как безумный, швырнул на пол, навалился сверху, и тут - внимание!
– Наташа, которой наскучила наша битва, наша нелепая возня, переступила через нас, удаляясь прочь. Однако панорама нашей горизонтальной ситуации, в которой мы с Петей оказались не только группой борющихся, но и свалкой тел под ногами важно переступающей через них, как через нечто опостылевшее, особы, панорама эта ясно свидетельствует, что я попал в более выгодное положение. Наташа не нашла бы, что я чем-то благоприятно выделяюсь, но с объективной точки зрения я был гораздо убедительнее Пети в ту минуту. Мое первенство заключалось уже в том, что я избежал пресса, нажатого Наташей и ее прелестями, зато прекрасно разглядел прямо перед собой белую ступню в черной лакированной туфельке, оставшейся на ноге Наташи, как я саму Наташу ни валял. Увидел я и Петины глаза, то были скорее провалы, чем просто глазницы, но отнюдь не пустые, в них страшно ворочалось глазное яблоко и словно раскрывающаяся бездна расширялись черные зрачки. Были подо мной эти незабываемые глаза, и выдвинув, выпуклив их, Петя изумленно таращился на неспешно накрывавшую его подметку. Не думаю, что Наташа выбирала, куда ставить ногу, поставила куда пришлось. Острый каблучок беспрепятственно прошел между Петиными губами, но затем Петя с такой инстинктивной силой сцепил зубы, что дальше готовый разодрать его внутренности стержень не проник. Так что же оригинального могло выйти из этакой постановки дела? А то, что Петя мог на всю жизнь остаться безоговорочным идиотом, каким он выглядел в ту минуту. Не случилось, миновала его сия беда. Но говорю тебе, он выглядел полным, безусловным идиотом!
Разберем это, проанализируем, а то вообразишь, будто я привираю. Я не хаотичный и не надрывный, чтобы без всякого повода перегибать палку, и не слизень, чтобы по той палке невесть куда ползти. Я системный, у меня всюду разборы, по всякому случаю анализы, комментарии, рецепты на предмет дальнейшего. Поэтому говорю, а ты слушай. Словно на жупел в его подлинном, а все ж таки непознаваемом виде воззрился Петя. Упомянутый стержень - помнишь, тот, готовый разодрать, а по сути каблучок?
– съехал по зубам, образовавшим что-то вроде щита, и уперся в Петину щеку с внутренней стороны. А Наташа беззаботно продолжала движение. Пете удалось - он причмокивал и как бы отрыгивал, или, может быть, сдавленно рыдал - и это человек, вздумавший сослужить службу разным там воплощениям зла, решившийся притеснять меня!
– удалось ему, этому негодяю, снять свою плоть с каблучка, на который она почти вполне распространилась, и перенести точку соприкосновения в уголок рта. Я, посмеиваясь, шепчу ему: кончен бал, Петя, резонно тебе удалиться со стыдом, не вышло из тебя небывалого шалопая, первостатейного исчадия ада. Он молчит, заделавшись артистом без слов. Дальше видим следующее. Организованная Петей самооборона и возникший из нее спасительный процесс застопорились. Почему? Что за притча? Петя просто больше ничего не успел сделать. Он вынужден был отдаться силе движения Наташиной ноги, капитулировать перед той могучей волей, которая побуждала Наташу покинуть нас, твердо с нами распрощаться и поскорее забыть о нашем существовании. И когда ступня исполински, с намеком на некую циклопичность ее владелицы утвердилась в нескольких, вообще-то не малых, сантиметрах от лица Пети, под каблучком оказался и не выцарапанный мучеником, обреченный на усугубленные страдания уголок. К чему это привело? Вся форма только что упомянутой части Петиного тела, наиболее значительной его части, служащей, как известно, познавательным целям со стороны ближних, своего рода отображением души, претерпела существенные изменения. Кожа вытянулась в какой-то кусок ткани, развернутой невидимым портным, один глаз скатился чуть ли не к полу, а другой отпечатался и заплясал на переносице, ухо нырнуло в щель между половицами, нос упал, превратившись в лепешку, а фантастически истончившиеся губы сомкнулись герметично и наглухо прикрыли звуки, которые Петя еще пытался издавать. До того он булькал, гугукал и, словно ребячась, дрыгался подо мной и беспорядочно помавал ручками, а тут растянулся тонкой пленкой, омерзительной на вид оболочкой.
Что мешало мне после этой Петиной катастрофы навсегда зафиксировать в своей памяти состояние его души как кошмарное? Я повидал превращение и всегда-то не очень мне приятного лица в чудовищную и, собственно говоря, смехотворную маску и мог без проблем думать о невольном ее носителе как о шуте гороховом, с громким хохотом показывать на него пальцем, напоминать ему: помнишь, Петя? Петя!
– мог кричать я, выскакивая вдруг перед ним, как чертик из табакерки.
– Помнишь, Петя, как попал ты, можно сказать, в жернова, как на скрижалях истории, которую мы уже лишь отчасти вместе писали, случилось явиться тебе пронзенным и пригвожденным, как потешно исказила лицо твое неимоверная мука, а я с трудом сдерживал смех, глядя на тебя униженного, обезличенного...