Искра жизни (перевод М. Рудницкий)
Шрифт:
— Будь по-твоему. Нож так нож. Но на этом баста.
Лебенталь понимал: сейчас из него уже мало что выжмешь.
— Ну и буханка хлеба, конечно, — сказал он. — Без хлеба никак нельзя. Когда?
— Завтра вечером. Как стемнеет. За гальюном. И зуб принеси! Не то…
— А терьер хоть молодой?
— Откуда я знаю? Совсем рехнулся, что ли? Средний такой. Тебе-то какая разница?
— Если старый, вари подольше.
Казалось, еще секунда, и Бетке разорвет Лебенталя на куски.
— Больше ничего не желаете? — спросил он тихо. — Моченой
— Хлеба.
— А разве кто-то говорил о хлебе?
— Шнырь с кухни.
— Заткнись. Ладно, поглядим.
Бетке вдруг заторопился. Ему уже не терпелось посулить Людвигу кальсоны. Вообще-то он даже не против, если этот кухонный придурок будет его подкармливать, но когда у него на руках такой козырь, как кальсоны, тут дело верняк. Людвиг очень уж любит покрасоваться. А нож он где-нибудь стащит. Хлеб тоже нетрудно раздобыть. А терьер-то на самом деле не больше таксы.
— Так что завтра вечером, — сказал он. — Жди за уборной.
Лебенталь возвращался в барак. Он сам еще не вполне верил своему счастью. Ветеранам-то он, конечно, скажет: заяц. Не потому, что кто-то побоится есть собачатину, — в зоне иные лагерники не брезговали даже мясом трупов, — а просто потому, что маленько прихвастнуть — одна из радостей его ремесла.
А кроме того, он ведь любил Ломана — значит, за его зуб надо было выменять что-то особенное. А нож в зоне запросто можно будет продать — вот и деньги на новые закупки.
Сделка состоялась. Уже упал вечерний туман, и его белые клочья потянулись через лагерь. Лебенталь в темноте крадучись шел к своему бараку. Под робой он нес заветную добычу — вареную собаку и хлеб.
Невдалеке от барака он вдруг заметил зыбкую тень, что, пошатываясь, маячила посреди дороги. Он сразу смекнул, что это не просто свой брат арестант — у тех нет такой хозяйской повадки. Приглядевшись, он узнал старосту их двадцать второго барака. Хандке качало, словно лодку в море. Лебенталь тотчас же понял, что это значит. Сегодня Хандке гуляет, где-то раздобыл выпивку. Проскользнуть незамеченным мимо старосты, припрятать собаку, предупредить товарищей — все это было уже невозможно. Поэтому Лебенталь юркнул за барак и затаился в темноте.
Первым, кто напоролся на Хандке, оказался Вестхоф.
— Эй ты! — гаркнул староста.
Вестхоф остановился.
— Почему не в бараке?
— Иду в уборную.
— Ах ты параша! А ну, подойди сюда.
Вестхоф подошел чуть ближе. В тумане он все еще не мог как следует разглядеть, какое у Хандке лицо.
— Как тебя звать?
— Вестхоф.
Хандке снова качнуло.
— Тебя звать не Вестхоф. Тебя звать вонючий пархатый жид! Как тебя звать?
— Но я не еврей…
— Что? — Хандке ударил его кулаком в лицо. — Из какого барака?
— Двадцать второго.
— Ну ты подумай! Еще и из моего барака! Ах ты мразь! Блок какой?
— Блок «Г».
— Лечь!
Вестхоф не упал ничком на землю. Остался стоять. Хандке подошел на шаг ближе. Теперь Вестхоф увидел его лицо и хотел пуститься
— Лечь, жидовское отродье!
Вестхоф распластался на земле.
— Блок «Г», стройся! — заорал Хандке.
Скелеты высыпали на улицу. Они уже знали, что сейчас произойдет. Один из них будет избит. Запойные дни у Хандке всегда заканчивались одинаково.
— Это все? — заплетающимся языком спросил Хандке. — Дневальный?!
— Так точно! — отрапортовал Бергер.
Сквозь туманную мглу Хандке вглядывался в строй арестантов. Бухер и пятьсот девятый тоже были тут. Они уже с грехом пополам могли ходить и стоять. Не было Агасфера. Он с Овчаркой остался в бараке. Если бы Хандке о нем спросил, Бергер, глазом не моргнув, зачислил бы Агасфера в умершие. Но Хандке был пьян, а он и трезвый-то не очень людей различал. И в барак заходить не любил, боялся дизентерии и тифа.
— Кто еще желает не подчиниться приказу? — Голос у Хандке совсем поплыл. — Жид… Жиды пархатые!
Никто, понятно, не вызвался.
— Смирно стоять! Как куль… как культурные люди!
Они стояли смирно. Какое-то время Хандке тупо глазел на них, потом повернулся к Вестхофу, который все еще лежал ничком на земле, и начал бить его ногами. Вестхоф только прятал голову, закрывая ее руками. Хандке продолжал бить. В воцарившейся тишине слышны были только глухие удары сапог Хандке по ребрам Вестхофа. Пятьсот девятый почувствовал, что стоящий рядом с ним Бухер вот-вот не выдержит. Он схватил Бухера за запястье и сжал что есть мочи. Рука Бухера дрожала и дергалась. Пятьсот девятый ее не выпускал. А Хандке все колотил свою жертву. Наконец он утомился, встал Вестхофу на спину и несколько раз подпрыгнул. Вестхоф не шелохнулся. Тогда Хандке от него отошел. Лицо его блестело от пота.
— У-у, жиды, — пробормотал он. — Давить вас надо, как вшей. Ну кто вы после этого?
— Жиды, — спокойно ответил пятьсот девятый.
Хандке кивнул и несколько секунд глубокомысленно смотрел себе под ноги. Потом повернулся и зашагал к проволочной ограде, за которой находились женские бараки. Постоял там, сопя и отдуваясь. Когда-то он работал наборщиком, в зону попал за половое преступление, и вот уже год как был старостой барака. Спустя несколько минут он повернулся и, не обращая больше ни на кого внимания, затопал к лагерным воротам.
Бергер с Карелом перевернули Вестхофа на спину. Он был без сознания.
— Он что, ребра ему поломал? — спросил Бухер.
— Он его по голове бил, — ответил Карел. — Я сам видел.
— Отнести его в барак?
— Нет, — сказал Бергер. — Лучше оставьте так. Пусть пока тут полежит. В бараке места нет. Вода еще осталась?
У них была консервная банка воды. Бергер расстегнул на Вестхофе робу.
— Может, лучше все-таки его внести, — настаивал Бухер. — А то вдруг этот подонок опять вернется.