История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек
Шрифт:
«Господи! Какой он начальник режима! Глупость какая-то. Мальчишка!»
Началась круговерть рабочего дня, и ей некогда было даже подумать о нем. Ее пылкой и живой натуре совсем не свойственна была холодная чопорность, когда так хотелось поцеловать его, как в кинофильмах, прямо в губы. Но нельзя ни в коем случае торопить события, уступая желаниям. Неосторожной поспешностью можно навлечь на себя беду и несчастье Клондайку.
Уже были розданы все лотки с хлебом, когда пришла Валя с котелком не очень жидкой овсяной каши. Завтрак.
— Вам посылка, на столбе висит, — сообщила она радостную весть.
— Ой! —
— Кто мешал? — хитро подмигнув, спросила немчура.
— Новый начальник режима, — и, пока раздевалась, умывалась, рассказала Вале о ночном посетителе. — Что скажешь, Валь?
— Ничего хорошего. Еще раз повторю вам, остерегайтесь! Это вам не Клондайк! Будьте предельно осторожны с ним.
— А что? Что он может мне сделать?
— Все, что захочет! Раз он приперся в зону пьяный…
— Не пьяный, выпивший, пахло от него, нюх у меня собачий.
— Держитесь с ним построже.
— Ладно уж, учту твое пожелание.
— Нина Тенцер сегодня посылок не выдает, я узнавала для вас.
— Спасибо, Валя! А почему?
— Ей определили два дня в неделю на выдачу посылок: вторник и пятницу.
— Вот досада!
— Ничего, обойдется Коза «Коровками».
Коза встретила Надю в коридоре, радостно ощерив беззубый рот.
— Коровки! Я их лет пятнадцать не видела. Забыла, что такие есть на свете. Спасибо за пончик, мне передали.
— Не пончик это, колобок.
Пойдем, я их в тумбочку положу, — и потащила Надю в свою палату.
В коридоре пахло отвратительно: смесью хлорки, лекарствами и грязной уборной. Зато в палате, где лежали шестеро старух, несло такими миазмами, что у Нади запершило в горле и дыханье перехватило.
— Давайте выйдем в коридор, — сказала она Козе, — я на минуту, узнать, как вы, когда выпишут. Мы соскучились.
— Ну уж! — с сомненьем покачала головой Коза. — Ты-то может быть, а уж Шлеггер твоя… Выпишут в пятницу, да вряд ли разрешат у тебя работать!
— Почему?
— Анализы плохие. На свалку пора меня.
Из соседней палаты вся в слезах, вышла Альдона.
— Ты что, Альдона? Что стряслось?
— Бируте, Бируте! — зарыдала она, уткнув лицо в плечо Надиной телогрейки.
— Пойдем! — Надя поспешно вошла в палату.
У окна, натянув одеяло до самого подбородка, лежала до предела исхудалая женщина. Она была такой тонкой, что казалось, будто из-под одеяла на подушке покоится одна голова, без тела. Надя подошла к постели.
— Боже мой, неужели это она, — горестно прошептала пораженная Надя, с трудом узнавая в этих живых мощах некогда великолепную красавицу, которой любовались исподтишка даже одеревенелые охранники.
— Бируте, Гражоля! Гражу ману мергале! [4] — она нагнулась над ней и с испугом увидала, как капли ее слез упали на лицо и одеяло спящей. Бируте, не поворачивая головы, чуть приоткрыла свои огромные глаза, еще более большие от провалившихся коричнево-лиловых глазниц. На скулах обострившегося лица краснели два пятна. Она узнала Надю и даже попыталась улыбнуться, но уголки ее губ поползли вниз в скорбной гримасе.
4
Красивая моя девушка — слова литовской песни.
— Узнала! Она меня узнала! — прошептала Надя и, не удержав рыданий, всхлипнула громко и горестно, на всю палату. Бируте чуть повернула голову и, расширив глаза, тихо, но отчетливо сказала:
— Аш не норе, [5] — и еще повторила: — Аш не норе! — Лицо ее внезапно побледнело, стало прозрачно-восковым. — Лабас [6] … — прошептала она, потом голова ее покатилась набок, к окну, и она затихла.
Альдона, повернув лицо к стене, уже рыдала, не сдерживаясь. Коза вытирала глаза рукавом халата. Надя, как безумная, повторяла: «Нет, не может быть, нет, это несправедливо, за что?» — и тоже плакала от бессилья и жалости.
5
Я не хочу (лит.).
6
Добрый (лит.).
— Ну! Что тут за плач у стены Израиля! — громко сказал, входя в палату, доктор Ложкин.
— Всем, всем вон, вон пошли отсюда! — но никто не двинулся с места. Да он и не очень настаивал и больше напускал на себя строгий вид. На самом деле был добр и отзывчив. Под нарочитой грубостью пряталась страдающая душа, способная к жалости. Он подошел к Бируте, взял ее прозрачную, как былинка, руку и послушал пульс, потом повернулся к женщинам и крикнул:
— Кому сказано, вон пошли! Все! Finito! — нагнулся и закрыл ей глаза.
Не помня себя от горя, Надя добралась до пекарни, не успевая вытирать рукавицей распухший нос и красные глаза. Почему ей было так жалко именно Бируте? Сколько таких же прекрасных молодых девушек и женщин погибало там от туберкулеза, от производственных травм, от плохого лечения и просто от тоски и безысходности, но ни одна из них не вызывала у Нади такой глубокой печали и скорби. Ей было безумно жаль светлую и кроткую красоту Бируте, ее тоскующие глаза, полные укора и молчаливого страданья, и долго потом слышался голос Бируте: «Человеком надо родиться».
— Да! — задумалась Вольтраут, словно вспоминая что-то далекое из памятного. — Жалость — чувство паскудное, по себе знаю. Его надо уничтожать в себе, бороться с ним, вырывая, как гнилой зуб. Гниль способна отравить жизнь, расшатать нервы, — с ожесточением добавила она.
Надю поразила горячность, совсем не свойственная холодной, рассудительной Вале: «Что это так ее задело? Совсем на нее не похоже». В Надиной семье никогда не обсуждался вопрос, есть Бог или нет, ее учили доброте на примерах старших: жалеть, помогать, сострадать жаждущему, не пройти мимо просящего помощи, будь то птенец воробья или спившийся калека, какие бродили после войны по электричкам.