История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек
Шрифт:
— Засем письмо таскал, знал, сто нельзя! — побранил ее Фомка.
— Не обыскивали меня никогда, это опер на меня зуб имеет.
— Один зуб опера страшней всей пасти крокодильевой. Чем не потрафила?
— Черт с ним, пойду на общие с лопатой, — в сердцах воскликнула Надя, — зато совесть чиста.
— Эге! — присвистнул Мансур. — Да никак он тебя в подручные сватал, да? Да, что ли?
Надя молчала. Обещала не говорить, надо помалкивать, но Мансур и так догадался, не дурак и не первый год в лагере. Система известная!
— Так
— Держись, не робей! — поддакнул Толян.
— Дерсись, дерсись, — подбодрил Фомка.
— Спасибо, ребята, — сквозь слезы проговорила Надя. Она и не ожидала такой дружной поддержки.
Около хлеборезки стояла испуганная Антонина.
— Шмон у тебя был.
— Началось! — обозлилась Надя.
В хлеборезке Валя прибирала разбросанную Надину постель и распотрошенный сундучок.
— Как свиньи, рылись!
— Кто был?
— Две шмоналки, опер, ЧОС. Духи твои забрали и фотографию.
— Пусть подавятся, гады, — шепнул бес, а она повторила вслух: — Пусть!
Зашла Коза-Антонина. Обе, и она, и Валя, казалось, искренне огорчены Надиной оплошностью.
— В ботинок бы заложила, Перфильева не стала б искать. — сказала Коза.
— Ах, Надя! Наделали себе неприятности.
— Ну, хватит! — гневно крикнула Надя. — Заткнитесь, не себе несла, не убьют меня, а общие? Все ходят, пойду и я.
На следующий день после развода прискакала дневальная опера.
— Иди, вызывает.
— Злой? — спросила на всякий случай Валя.
— Не сказать! Как обычно, «здравствуйте» сказал, значит, не злой.
Надя, высоко задрав свой короткий нос, с бесом на плече отправилась к оперу. В коридоре из оперского кабинета ей навстречу выходила в слезах Кирка.
— Не бойся! Ничего в моем письме нет, лекарство просила, — скороговоркой сказала она.
— Точно?
— Еще носки шерстяные и сахару кускового.
— Проходи быстрей! — Дневальная открыла дверь. — Разрешите гражданин начальник? Михайлова пришла… — нежно пропела она.
Надя переступила порог кабинета и вздрогнула. Рядом с Гороховым сидел Клондайк. Лицо его было бледно и сумрачно.
— Ну что, Михайлова, судить тебя будут! — просто и беззлобно сказал опер.
Если б не Клондайк, она, наверное, щелкнула бы по носу своего беса и притворилась «овечкой», но теперь она чувствовала себя, как Зоя Космодемьянская, когда та крикнула в лицо своим палачам: «Да здравствует товарищ Сталин!»
— Ваше право, — сказала она, — попытайтесь! — и еще выше вздернула голову: «Пусть видят, я не боюсь!»
— И попытаемся! — грозно воскликнул опер. — Ты письмо через вахту, нарушая режим, тащила, а знаешь, что в нем?
— Я чужих писем не читаю!
— Не читаешь? Порядочная, да?
— Так меня учили! Читать чужие письма грязно и подло.
«Даже я подскочила за дверью, как он бухнул кулачищем по столу», — рассказывала потом в бараке его дневальная.
— Тебя мама учила, а теперь
— Зачем вы нарушаете режим, Михайлова? Когда вам давали пропуск на бесконвойное передвижение, вас ведь предупредили об ответственности? — строго спросил Клондайк, а глаза смотрели так нежно, так ласково, что Надя едва сдержала улыбку.
— У Покровской открылся туберкулез, ей очень срочно нужны лекарства, которых здесь в санчасти нет. Что же ей теперь умирать оттого, что разрешено два письма в год? Это же бесчеловечно! — ответила она, глядя прямо в глаза Клондайку.
— Вот как повернула, а? Выходит, все мерзавцы, а она хорошая! — обратился опер к Клондайку.
— Насколько мне известно, вас никогда не обыскивали, вы пользовались полным доверием у нас, — сказал Клондайк.
— У людей я всегда буду пользоваться доверием, — запальчиво воскликнула Надя, напирая на слово «у людей».
Опер понял ее и опять завелся.
— Ты недаром сидишь здесь, Михайлова! Значит, мы не люди?
Бес уже нашептывал свое: «Обзови его гадом! Скажи — он овчарка! пес! Не бойся! Ату его!» Но Надя сдержалась, не послушалась беса-искусителя. Спросила только:
— Можно идти?
— Видел? — опять спросил опер Клондайка. — «Допрос партизанки»? Я ей покажу, где раки зимуют. Я ее научу свободу любить! Артистка!
Надя пошла к двери, обернулась:
— До свиданья!
Клондайк глядел ей вслед, и глаза его были грустными и задумчивыми. Ей почему-то стало жалко не себя, а его. «Какая собачья работа — судить любимую! (В том, что она любима, не сомневалась нисколько.) И даже не иметь возможности защитить ее!»
— Постой, Михайлова, еще не все! Письмо я передаю в следственный отдел!
«Врет гад, стращает, не бойся!» — шепнул бес.
— Ваше право, гражданин начальник.
— Знаю, что мое, а ты свои права забыла, так мы тебе напомним, а не вспомнишь, заново научим! (Это уже Клондайку.) — Покровская в своем письме сведения сообщает антисоветского характера.
Надя чуть не прыснула со смеха: «Ври больше, мартышка!» — Неужели? Своей матери? Нине Аркадьевне? Я этого не знала.
Но опер додумал, что она его разыгрывает. Закипел, завозился…
— Срок получишь по 58-й, через 17 узнаешь!
— Как скажете, гражданин начальник!
— Да ты что, в самом деле, издеваешься! В карцер, без вывода! — завопил Горохов, окончательно теряя терпенье.
Но, переступив порог гороховского кабинета, Надя сразу весь свой кураж потеряла и приуныла.
Карцер без вывода на 5 или 10 суток — ничего хорошего. Это 300 граммов штрафных, и больше ничего. Дуреха, и верно, дуреха, нечего и обижаться!
В темном, холодном карцере под самым потолком чуть светилась грязная, вся в пыли лампочка. Не вытирали ее, видимо, нарочно, чтоб темнее и непригляднее выглядел карцер, да и некому вытирать было. Кому нужна тюрьма в тюрьме?