История русской литературы второй половины XX века. Том II. 1953–1993. В авторской редакции
Шрифт:
После смерти отца, весной 1918 года, Николай Клюев несколько лет жил в городе Вытегра, у него дома не было, то жил у сестры, то в редакции местной газеты, то скитался по чужим домам, исходил и объездил чуть ли не всю Олонецкую губернию. Квартиру дали только в 1922 году, появились в ней иконы, церковная утварь, которая ясно показывает тяготение хозяина к сектантам-скрытникам и староверам-беспоповцам. Из членов РКП(б) Н. Клюева исключили за религиозность ещё в 1920 году (подробности см.: «Клюев Н. Словесное древо. СПб., 2003. С. 423–426. Исключили как христианина-мистика постановлением губкома РКП). Он по-прежнему ходил в поддёвке, в сапогах, ничем не выделяясь среди вытегорцев.
Н. Клюев всегда принимал участие в театральных представлениях, на митингах выступал со страстными призывами защищать Мать-Революцию, крестьянскую Родину от белого Змея-Чудовища. И постоянно писал, вскоре один за другим вышли сборники его стихотворений «Медный кит» (Пг., 1919),
В том же письме С. Есенину Н. Клюев признаётся, что он «во многом человек конченый»: «Революция, сломав деревню, пожрала и мой избяной рай. Мамушка и отец в могиле, родня с сестрой во главе забрали себе все. Мне досталась запечная Мекка – иконы, старые книги, их благоухание – единственное мое утешение… Всякие Исполкомы и Политпросветы здесь, в глухомани уездной, не имеют никакого понятия обо мне как писателе, они набиты самым тёмным, звериным людом, опухшим от самогонки… Каждому свой путь. И гибель!..» (Там же. С. 254).
И этот тоскливый тон Н. Клюева пронизывает чуть ли не все последующие письма 1923–1930 годов. И действительно, оказавшись в Москве, он тоскует, что живёт словно «в непробудном кабаке, пьяная есенинская свалка длится днями и ночами. Вино льётся рекой, и люди кругом без креста, злые и неоправданные», а вернувшись в Вытегру, оказывается словно в другом мире и тоскует о том, что «что-то драгоценное и невозвратное похоронено деревней – оттого глубокое утро почило на всём – на хомуте, корове, избе и ребёнке». А потом пишет о своих болезнях, операции (пять месяцев пролежал после операции в Ленинграде), пишет С. Клычкову, С. Толстой-Есениной, М. Слонимскому, Э.Ф. Голлербаху, А.П. Чапыгину о своей нужде, о безденежье, предлагает купить у него старинные книги. С. Клычков и А. Чапыгин оказали первую помощь, А. Чапыгин написал о нищете Н. Клюева А.М. Горькому. И Н. Клюев написал несколько писем А.М. Горькому. В одном из них, 16 сентября 1928 года, Н. Клюев сообщает, что мечтает «возвратиться к земле в родную избу… нищета, скитание по чужим обедам разрушают меня как художника», напоминает, что последний его сборник пролежал в издательстве «Прибой» два года и вышел в свет в объединённом с «Прибоем» Ленгизе под названием «Изба и поле» в начале апреля 1928 года, в книге его «не хватает девяноста страниц, не допущенных к напечатанию» (Там же. С. 262–263).
Узнав о смерти С.А. Есенина, Н. Клюев тут же написал поэму «Плач о Сергее Есенине», которая 29 декабря 1926 года была напечатана в «Красной газете» и в следующем году вышла в издательстве Ленгиз со вступительной статьёй П.Н. Медведева. Почти одновременно с этим в первом номере журнала «Звезда» за 1927 год была напечатана поэма «Деревня», после чего за Николаем Клюевым закрепилось прозвище «кулацкий поэт». Не раз Н. Клюев выступал с чтением этих поэм, и каждый раз успешно. А критики, особенно налитпостовцы, продолжали остро критиковать его за идеологические ошибки. Так что предложение Н. Клюева издать его поэму «Погорельщина» не имело успеха. Понимая сложность своего положения, Н. Клюев 20 января 1932 года написал письмо Всероссийскому союзу писателей: «Последним моим стихотворением является поэма под названием «Деревня», помещённая в одном из виднейших журналов нашей республики, прошедшая сквозь чрезвычайно строгий разбор редакции, которая подала повод обвинить меня в реакционной проповеди кулацких настроений. Говорить по этому поводу можно, конечно, без конца, но я признаюсь, что в данном произведении есть хорошо рассчитанная мною как художником туманность и преотдаленность образов, необходимых для порождения в читателе множества сопоставлений и предположений;
Свирели и жалкования «Деревни» сгущены мною сознательно и родились из уверенности, что не только сплошное «ура» может убеждать врагов трудового народа в его правде и праве, но и признание своих величайших жертв и язв неисчислимых от власти жёлтого дьявола – капитала… Просвещённым и хорошо грамотным людям давно знаком мой облик как художника своих красок и некотором роде туземной живописи. Это не бравое «так точно» царских молодцов, не их формы казарменные, а образы, живущие во мне, заветы Александрии, Корсуня, Киева, Новгорода от внуков Велесовых до Андрея Рублёва, от Даниила Заточника до Посошкова, Фета, Сурикова, Нестерова, Бородина, Есенина. Если средиземные арфы живут в веках, если песни бедной занесённой снегом Норвегии на крыльях полярных чаек разносятся по всему миру, то почему же русский берестяной Сирин должен быть ощипан и казнён за свои многопёстрые колдовские свирели – только лишь потому, что серые, невоспитанным для музыки слухом обмолвятся люди, второпях и опрометчиво утверждая, что товарищ маузер сладкоречивее хоровода муз? Я принимаю и маузер, и пулемёт, если они служат славе Сирина – искусства… Я отдал свои искреннейшие песни революции…» (Сердце Единорога. С. 971–972).
Но отношение к Н. Клюеву, несмотря на эти объяснения, продолжало оставаться противоречивым: на него обращены симпатии со стороны интеллигенции, а большевики продолжали его преследовать как кулацкого поэта. В начале 1930 года крестьянские писатели устроили вечер Н. Клюева, на котором он прочитал «Погорельщину»: сначала критик в зале, чтобы оправдать встречу с «кулацким поэтом», сделал разносный доклад, причём в другой комнате Н. Клюев пил чай, не обращая на доклад внимания; потом он вышел в зал и прочитал поэму «Погорельщина», впервые опубликованную итальянским славистом Этторе Ло Гатто (1890–1983) по рукописи, которую подарил ему Н. Клюев, в Нью-Йорке в 1954 году (в России – журналом «Новый мир». 1987. № 7). «Не снимая поддёвки, – вспоминал Р. Менский, – поэт сел у стола и стал читать «Погорельщину». Зазвучал, окаящий по-олонецки, его былинный сказ. В воображении, как в театре, пошёл вверх занавес, раскрывая перед слушателями народный мир, в его полном убранстве. Начинался этот мир где-то далеко за историческим рубежом. Неустанно развиваясь в себе, он приводил нас к настоящему. В «Погорельщине» в образе Настеньки-пряхи Русь тянет «с кудельной бороды» непрерывную нить народной жизни. Короткие словесные мазки окружают Настеньку нимбом благословенного труда, памятью о народных походах и битвах, сказкой и горестной былью. Ломается прялка под гибельной новью, рвётся нить, умирает Настенька. Сгорает духовный дом народа – «Погорельщина».
Поэма вызвала у слушателей восторг, смятение перед «новью» и тяжёлую тоску по «Настеньке». «Маята как змея «одолела»…» (Николай Клюев глазами современников. СПб., 2005. С. 182–183).
18 мая 1933 года из Москвы Н. Клюев строго предупреждает А. Яр-Кравченко быть осторожнее в своей жизни: «Получил от тебя бандероль с моей поэмой. Конечно, искажённой и обезображенной с первого слова: «Песня о великой матери» – разве ты не знаешь, что песнь, а не песня, это совсем другой смысл и т. д., и т. д. но дело теперь уже не в этом, а в гибели самой поэмы – того, чем я полон как художник последние годы – теперь все замыслы мои погибли – ты убил меня и поэму самым зверским и глупым образом.
Разве ты не понимаешь, кому она в первую очередь нужна и для чего и сколько было средств и способов вырвать её из моих рук? То, что не удалось моим чёрным и открытым врагам – сделано и совершено тобой – моим братом. Сколько было заклинаний и обетов с твоей стороны – ни одной строки не читать и не показывать… Но ты, видимо, оглох и ослеп и лишился разума от своих успехов на всех фронтах! Нет слов передать тебе ужас и тревогу, которыми я схвачен. Я хорошо осведомлён, что никакого издания моих стихов не может быть, что под видом издания нужно заполучить работы моих последних лет, а ты беспокоишься о моей славе! На что она мне нужна! Опомнись! Ни одной строки из моей поэмы больше под машинку! Всё сжечь!.. Приди в себя! Перекрестись! Опомнись! Пока не поздно – ни одной строки ни под каким предлогом никому» (Словесное древо. С. 297–299).
В феврале 1934 года Н.А. Клюев был арестован, произведения, написанные и начатые, были изъяты. Не вдаваясь в подробности, приведу письмо Н. Клюева С. Клычкову от 12 июня 1934 года из Колпашева, места ссылки: «Дорогой мой брат и поэт, ради моей судьбы как художника и чудовищного горя, пучины несчастия, в которую я повержен, выслушай меня без борьбы самолюбия. Я сгорел на своей «Погорельщине», как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозерском. Кровь моя волей или неволей связует две эпохи: озарённую смолистыми кострами и запалами самосожжений эпоху царя Феодора Алексеевича и нашу, такую юную и потому много не знающую. Я сослан в Нарым…» (Там же. С. 313).