Иванов катер. Капля за каплей. Не стреляйте белых лебедей. Летят мои кони…
Шрифт:
Что-то вонзается в меня, как заноза. Что - еще не понимаю, не осмысливаю. Чертов Ров, в котором мы так любили шататься с беспризорой, а там - расстреливали. За Веселухой, я хорошо знаю это место. И почему-то я вдруг признаюсь:
– У меня тетя… была, Клавдия Пет…
– Я знаю, мальчик.
– Она не дает мне договорить.
– Ну иди. Только, пожалуйста, поосторожнее.
Пилю с Хавкой. Она работает угрюмо и исступленно, но иногда на нее накатывает, и тогда она становится еще более угрюмой и начинает рвать пилу. Я терплю, потому что в эти минуты ее лучше не задевать, но в конце концов не выдерживаю:
– Не рви. Трудно.
Хаврона разражается
– Ладно. Перекур.
Это - нарушение: обычно мы валим ствол и отдыхаем, пока Зина обрубает сучья. Но Семен Иванович вывозит вместе с Тайкой бревна, и перекурить как-то не очень стыдно. Курим. Во мне что-то свербит, и я не выдерживаю:
– Ты Клавдию Петровну знала?
Два сумасшедших огня впиваются в меня.
– Клавку-то?
Лицо у нее желтое, испитое, обтянутое по скулам примороженной кожей. По тому, как ответила, понимаю: хорошо знала.
– Отрабатывала.
– Что отрабатывала?
– Не знаю. Может, гимназию, может, сладкую житуху. Старалась.
– Что значит, старалась? Работать старалась?
– Работа, она всякая. А Клавка одно знала: в землю. Всех - в землю. Целыми семействами. Подмахнет приговор с тремя крестами, а мы - исполняй.
– И ты… исполняла?
– Доисполнялась.
– Она вдруг щерится черными, гнилыми зубами.
– Моду завела, чтоб, значит, баб - бабы, мужиков - мужики. Чтоб, значит, не совестно им раздеваться было одним перед другими. До белья. И мы туда с живыми, ревут все, обратно - с одежонкой, а она в слезах да в моче. Ну, Клавдия все пересчитает, оприходует и - на спецраспределение особо нуждающимся. А нам спирту. Выпьешь - отпускает. Мне бы сейчас… Да нельзя, и Семен не велит.
У нее уже не дрожат - у нее пляшут руки. Так пляшут, что она ловит цигарку ртом, а обмусоленная цигарка - все мимо, мимо. И мне не страшно, что она "исполняла", а жалко ее. Доисполнялась: тут она правду говорит. Доисполнялась. Вероятно, жалость моя - в моих глазах, потому что Хавка улыбается. И криво, и горько.
– Сколько мне лет?
Я неуверенно пожимаю плечами.
– На пять лет помладше века. Пожевал меня век, да и выплюнул. Ну, давай пилить. Рвать не буду.
Работаем молча. Хавка больше не рвет, пилит как заведенная. И глаз у нее нету, словно откатились они назад, в прошлое. Вся она там: в криках, слезах, в ужасе. Собирает одежду для отчета и спецраспределения среди особо нуждающихся. А бушлат из тонкого офицерского сукна остался неоприходованным. И ждет меня в избе Семена Ивановича.
И опять возвращаемся затемно. Метет. Я дремлю в сене и все никак не могу поймать какое-то звено.
Дома пью молоко, и глаза у меня слипаются. Семен Иванович истово хлебает щи.
– Делянку обещают. Целую делянку, но пока вот не дают.
Всегда падаю и проваливаюсь до сковородки. И не чувствую, как раздевают. И в тот день тоже не чувствую, а ночью сквозь усталый туман - вдруг как озарение: в затылок. И цепь замыкается: пуля в затылок - особая милость Семена Ивановича. Единственное добро, которое он мог тогда творить.
А через месяц мы неожиданно переезжаем на новую делянку. Недалеко от станции Катынь.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Барак - огромный, гулкий, прокопченный и промороженный насквозь. Мы выгораживаем возле печи закуток. Семен Иванович навешивает дверь. Тайка с Зиной привозят воз сена и устраивают общее ложе. Елена Алексеевна топит печь, женщины конопатят и моют наше жилище, заколачивают крысиные норы, а мы притаскиваем сухостой, пилим и колем дрова. Сегодня - выходной.
Обед затягивается, превращаясь в ужин, и мы работаем дотемна. Я перетаскиваю колотые дрова в холодную половину, и крысы с писком разбегаются всякий раз, как я появляюсь с очередной охапкой. Все проголодались, устали до отупения, но комната чиста и даже уютна, в ней тепло, пахнет сеном и свежевымытыми полами. Горит керосиновая лампа, которую захватил из дому Семен Иванович, и мы молча едим кулеш с салом, У Хавки опять дрожат руки.
– У печки спать буду, у печки, - почему-то с угрозой говорит она.
– Продрогла я. Сильно продрогла.
Вообще-то выходных у нас нет. И не потому, что Семен Иванович и впрямь "эксплуататор", а потому, что они никому не нужны. Нам некуда деваться, и, если Семен Иванович то ли по домашним, то ли по "топтрестовским" делам объявляет какой-то день нерабочим, мы все равно приходим на свою делянку. Курим у костра, варим похлебку, готовимся к завтрашним трудам или доделываем вчерашние. И нам хорошо, и даже озорная Тайка в такие дни реже валит меня в сугробы. Мы дотемна пьем фруктовый чай и чаще всего слушаем Елену Алексеевну. Она читает нам стихи или пересказывает прочитанное. От Лидии Чарской до Вильяма Шекспира. Для меня многое знакомо, потому что мама тоже любила мне читать, а отец требовал, чтобы я прочитывал (а еще лучше учил наизусть) хотя бы два четверостишия в день. И я прочитывал, и учил, и теперь, когда устает Елена Алексеевна, заменяю ее, как могу. Тайка слушает жадно, с горящими глазами, часто перебивая вопросами ("А что такое мавр?" "А что значит дортуар?" "А как эту самую подвеску можно срезать, интересно?"), а вот Хавка и Зина всегда молчат. И куда больше слушают самих себя, чем Елену Алексеевну или меня.
Но дважды в месяц кто-нибудь непременно отпрашивается в Смоленск, взяв деньги у Семена Ивановича. Правда, кто-нибудь - это либо Елена Алексеевна, либо Тайка, так как ни Зина, ни Хавка, ни тем более я из лесу вылезать не торопимся: нам в глуши лучше. Но одежда рвется, нужны лоскуты, нитки, пуговицы и - пир у костра с чайной колбасой, булкой и конфетами. И мороз нам не страшен. А зарплату в нормальном смысле никто из нас не получает, хотя Семен Иванович аккуратно в начале каждого месяца докладывает, кто сколько заработал, и выдает по первой просьбе. Правда, я в это число не вхожу. Я числюсь родственником, и Семен Иванович всячески следит, чтобы мое имя, не дай Бог, не попало в какие-либо ведомости. Да и зачем нам деньги? Кормимся с котла, самосад закупаем мешками, а мелкие радости вроде конфет, булок или чайной колбасы редки и дешевы. И разве что у Тайки да Семена Ивановича есть хоть какое-то будущее, а у остальных его нет. Даже у меня: я избегаю о нем думать. А людям без будущего деньги не нужны.
В один из выходных - это уже начало весны - в город нацеливается Тайка, Семен Иванович привозит из дому полушубок Марфы Антоновны и ее же белый пуховый платок: форма, которую непременно надевают то Елена Алексеевна, то Тайка, направляясь в город. Но полушубок с платком Тайке идет больше: ее остренькое личико разрумянилось от мороза, глаза горят. Ей что-то толкуют насчет покупок, а она смотрит на меня очень озабоченно. Потом вдруг подходит вплотную и принимается измерять меня растопыренными пальцами. Спину, плечи, руки. Я начинаю рваться, но Тайка сегодня строга и деловита: