Избранное
Шрифт:
Здесь досточтимый мистер Бекфорд взял у лакея пачку рукописей, отдал их Чаттертону и тяжело опустился на стул, выставив напоказ свои телеса. Чаттертон все с той же серьезностью принял пергаменты и бумаги и сунул их под мышку, не сводя горящих глаз с толстого лорд-мэра.
— Нет человека, который, подобно вам, не рифмоплетствовал бы в молодости,— продолжал великодушный мистер Бекфорд.— Это... э-э... нравится хорошеньким женщинам. Это... э-э... свойственно вашему возрасту, юноша. Молодые леди любят стишки. Не правда ли, моя красавица?
И, протянув руку
— В дни моей весны я баловался тем же, чем вы теперь,— с гордостью добавил толстый мистер Бекфорд,— и ни Литтлтон, ни Свифт, ни Уилкс не сочиняли милым дамам стихов игривей и галантней, чем мои. Но даже в ваши годы я был достаточно умен, чтобы посвящать музам лишь часы досуга, и для меня еще не наступило лето, как я уже целиком отдался делам, а к осени жизни они созрели, и ныне, ее зимой, я пожинаю сладкие плоды.
Здесь элегантный мистер Бекфорд не удержался и обвел окружающих взглядом, надеясь прочесть в их глазах удовлетворение, доставленное им непринужденностью его слога и свежестью образов.
«Дела, созревшие к осени жизни», по-видимому, произвели на двух находившихся в лавке духовных лиц — квакера в черном и епископа в красном — столь же глубокое впечатление, какое производят с нашей трибуны в 1832 году речи добрых стареньких генералов del signor Buonaparte29 30, которые языком гуманитарных классов коллежа требуют отдать им наших сыновей и внуков, дабы формировать новые великие армии и во главе их доказывать, что за семнадцать лет, истраченных на виноторговлю и ведение кассовых книг, славные ветераны не разучились проигрывать сражения, как делали это, когда с ними не было их легендарного повелителя.
Подкупив аудиторию смесью добродушия, достоинства и бесцеремонности, честный мистер Бекфорд взял более серьезный тон:
— Я говорил о вас, мой друг, ибо намерен вытащить вас оттуда, где вы увязли. Вот уже год ни одно обращение к лорд-мэру не остается без ответа. Я знаю, что вы не сделали в жизни ничего путного, кроме ваших проклятых стишков, написанных на непонятном английском языке и не слишком удачных, даже если предположить, что их все-таки можно понять. Как видите, я с вами по-отечески откровенен. Пусть даже ваши стихи прекрасны — кому они нужны? Кому, спрашиваю я вас?
Чаттертон оставался неподвижен, как статуя. Семь-восемь слушателей скромно соблюдали молчание, но глаза их выражали явное одобрение последним словам лорд-мэра, а улыбка как бы вопрошала: действительно, кому?
Благотворитель продолжал:
— Истинный англичанин, желающий быть полезен своей стране, должен избрать себе занятие, которое выведет его на достойную и выгодную стезю. Объясните-ка, юноша, в чем, по-вашему, состоит ваш долг.
И он с наставительной миной откинулся на стуле.
Тут я услышал глухой смиренный голос Чаттертона, который, отрывисто выговаривая слова и останавливаясь после каждой фразы, так ответил на необычный вопрос:
— Англия — корабль. Наш остров даже очертаниями напоминает корабль: он как бы стоит на якоре в море, носом к северу, и сторожит континент. Англия непрерывно извергает из своего лона суда, построенные по ее подобию и представляющие ее во всех концах света. Но наше место — на борту главного корабля. Король, лорды, палата общин стоят у флага, штурвала, компаса, а мы, прочие, тянем снасти, взбегаем на мачты, ставим паруса, заряжаем орудия; мы — экипаж, и никто из нас не лишний на нашем славном корабле.
— Well, very well! — вскричал толстяк Бекфорд.— Недурно, очень недурно, мой милый! Вы отлично изобразили наше благословенное отечество. «Rule, Britannia!»31 — пропел он негромко начало патриотической песни.— Но ловлю вас на ваших же словах. Какого черта поэту делать на корабле?
Чаттертон и теперь не шелохнулся. Он был неподвижен, как человек, поглощенный мыслью, работа которой ни на миг не прерывается и которая, как тень, безотлучно следует за ним. Он только уставился в потолок и молвил:
— Поэт читает по звездам путь, указуемый нам перстом господним.
Я непроизвольно вскочил, бросился к нему и пожал его руку. Я чувствовал, что проникаюсь симпатией к этой молодой горячей натуре, экзальтированной и восторженной, как ваша.
Мистер Бекфорд помрачнел.
— Фантазии! — отмахнулся он.
— «Фантазьи! Истины, открытые нам небом!» — вот как могли бы вы ответить,— вставил Стелло.
— Я не хуже вас знаю «Полиевкта»,— отпарировал доктор,— но в ту минуту он не пришел мне на ум.
— Фантазии! — повторил мистер Бекфорд.— Вечные фантазии вместо здравомыслия и рассудительности. Чтоб быть таким одержимым поэтом-безумцем, как вы, следует жить под небом Греции, носить хламиду, расхаживать в сандалиях на босу ногу и лирным бряцанием заставлять камни водить хоровод. Но в сапогах, забрызганных грязью, в треуголке, сюртуке или камзоле нельзя рассчитывать, что за вами потянется самомалейший бу-
лыжник мостовой, а сограждане хоть на минуту позволят вам играть роль жреца и нравственного их руководителя.
Поэзия для нас — небезынтересное упражнение в стиле, которому предаются подчас люди острого ума, но кто принимает ее всерьез? Разве что дураки. Добавлю, что я вычитал у Бена Джонсона следующие слова и считаю их совершенно справедливыми: прекраснейшая из муз не прокормит человека — эти девицы годятся только в любовницы, но не в жены. Все, что могла вам дать ваша, вы уже испробовали; бросьте ее, мой мальчик; поверьте, мой юный друг, ее пора бросить. Со своей стороны мы испробовали вас на поприще финансов и администрации, где вы никуда не годитесь. Прочтите вот это, примите мое предложение, и все будет хорошо, и у вас найдутся верные сотоварищи. Прочтите и тщательно взвесьте предложение: оно того стоит.