Избранное
Шрифт:
Весь век я мирно бы на пашне прокорпел,
Но разожгли во мне вы пламя дарованья...»
— Резонное замечание! — одобрил врач.
— Плохие рифмы! — по привычке отметил его собеседник.
— Я хочу сказать, что автор резонно сетует на свою образованность: с тех пор как его обучили грамоте, он стал поэтом, следовательно, одним из людей, навеки проклятых сильными мира сего... Итак, я, как уже имел честь вам доложить, взял свою шляпу и собрался уйти, но у порога столкнулся с хозяевами, сдавшими покойному этот чердак и сокрушавшимися теперь об утрате ключа. Я знал, где он.
— Ах, как больно вы мне делаете, безжалостный! — простонал Стелло.— Не продолжайте. История мне известна.
— Как вам будет угодно,— скромно согласился доктор.— Я не держусь за хирургические подробности и не в них почерпну средства для вашего исцеления. Скажу лишь, что возвратился к бедняге Жильберу, вскрыл его, извлек ключ из пищевода и вернул владельцам.
13.
Одна мысль взамен другой
Когда немилосердный доктор закончил свою историю, Стелло долго хранил подавленное
— С чего вы взяли, что я имел в виду абсолютную наследственную монархию и собираюсь принести ей какие-то жертвы? Кстати, зачем было выбирать примером участь этого забытого человека? Разве вы не нашли бы в той же самой эпохе множество писателей, которых поощряли, осыпали милостями, холили и баловали?
— При условии, что они торгуют своей мыслью,— уточнил доктор.— Я заговорил о Жильбере лишь потому, что это давало мне повод познакомить вас с личным мнением монарха о господах поэтах, если мы, конечно, условимся разуметь, с вашего позволения, под этим словом всех служителей музы или искусства. Это сокровенное монаршее мнение стало мне известно при обстоятельствах, о которых я вам поведал, и я передал его дословно. Добавлю к нему, если не возражаете, историю Китти Белл — она будет небесполезна для вас, если ваши политические симпатии отданы трехступенчатой машине, довольно широко известной под названием представительной монархии. Я был очевидцем этой истории в тысяча семьсот семидесятом году, то есть ровно за десять лет до смерти Жильбера.
— Увы! — отозвался Стелло.— Неужели вы родились без сердца? Неужели вас не преисполняет беспредельная скорбь при виде того, как каждый год тысяч десять французов, получив образование, уходят от отцовского стола и отправляются к другому, более высокому столу просить хлеба, а им отказывают?
— Кому вы это говорите? Всю жизнь я искал мастера, достаточно умелого, чтобы построить стол, за которым хватит места для всех. Но, отыскивая его, я видел, какие крошки падают с монаршего стола; вы их только что отведали. Я видел также крошки с конституционного стола и сейчас намерен толковать именно о них. Но не обольщайтесь: в том, что я собираюсь рассказать, нет даже отдаленного сходства с драмой, даже малейшего поползновения персонажей нанизать свои интересы на закрученную веревочку, которая распутывается в последней главе или пятом действии; такое вы непрерывно фабрикуете сами. Я поведаю вам бесхитростную историю англичанки Китти Белл, моей простодушной знакомой, и поведаю так, как события протекали на моих глазах. Вот она.
Он повертел в руках большую табакерку с инкрустацией из чьих-то волос, выполненной в форме ромба, и начал.
14.
История Китти Белл
КИТТИ Белл была молодая женщина того типа, который так часто встречается в Англии даже среди простого народа. Лицо у нее было нежное, бледное и удлиненное, рост высокий, сложение хрупкое, ноги большие, и во всем ее облике ощущались известная неловкость и неприкаянность, которые я находил очаровательными. Изящная и благородная внешность, орлиный нос и большие голубые глаза придавали ей сходство скорее с одной из прекрасных возлюбленных Людовика Четырнадцатого, чьи портреты на эмали так вас пленяют, чем с торговкой пирожками, коей Китти была на самом деле. Лавка ее находилась неподалеку от парламента, и порой, разъезжаясь с заседания, члены обеих палат спешивались у дверей Китти, заходили поесть buns1 или mince-pies12 13, продолжая обсуждение очередного билля. Это вошло в привычку, благодаря чему лавка из года в год расширялась и процветала под присмотром двух сынишек Китти. Старшему было десять, младшему — восемь; свежие, розовые, белокурые, вечно с расстегнутым воротом, они расхаживали в больших белых фартуках, свисавших спереди и сзади, как нарамник у священника.
Муж Китти мастер Белл, один из лучших лондонских седельников, отличался изрядным рвением в своем ремесле и так прилежно изготовлял уздечки и стремена, что почти не заглядывал днем в лавку жены. Нрава она была строгого и благоразумного;
он это знал, на это рассчитывал и, думаю, не обманывался в своих расчетах.
Увидев Китти, вы приняли бы ее за статую богини Мира. Все в ней дышало порядком и покоем, каждый ее жест был неопровержимым тому доказательством. Наблюдая за своими прелестными детьми, она облокачивалась на прилавок и кротко склоняла голову. В ожидании клиентов с ангельским терпением складывала руки на груди, а принимая посетителей, поднималась со стула, отвечала точно и немногословно, подавала знак своим сыновьям, скромно заворачивала сдачу в бумажку — и так целый день, почти безотлучно.
Меня всегда поражали красота и длина ее белокурых волос, что весьма удивительно, поскольку в тысяча семьсот семидесятом году англичанки уже очень скупо пудрили голову, а я в те времена еще восторгался пышными шиньонами на затылке и локонами, ниспадавшими на плечи в форме так называемых «покаянчиков». Для этой обворожительной и целомудренной особы я всегда держал в запасе кучу лестных сравнений. Как обычно все мы, французы, изъяснялся я по-английски довольно смешно, но садился тем не менее у самого прилавка, ел пирожки и подбирал сравнения для Китти. Я сравнивал ее с Памелой, затем с Клариссой, минутой позже — с Офелией, а через несколько часов — с Мирандой. Она приказывала детям подать мне soda-water14, улыбалась кроткой предупредительной улыбкой, словно ожидая от француза какой-нибудь чрезмерно веселой выходки, и даже смеялась, если случалось засмеяться мне. Так продолжалось час-другой, после чего она объявляла, что просит извинить ее: она не понимает по-немецки. Тем не менее я приходил снова: мне приятно было смотреть на ее лицо. Я говорил с ней неизменно доверчиво, она слушала с неизменным долготерпением. К тому же дети ее любили меня за мою трость а 1а Троншен, которую их ножи украшали резьбой, хотя вещица и без того была недурна.
Иногда я усаживался в уголке, где обо мне начисто забывали и Китти и ее клиенты, занятые беседой, спорами, едой и питьем; я читал газету и предавался излюбленному занятию — наблюдал людей. Вот, например, что я подметил.
Ежедневно в час, когда туман достаточно плотен, чтобы скрыть разновидность потайного фонаря, которую англичане принимают за солнце, а оно там — лишь карикатура на наше, равно как наше — лишь пародия на солнце Египта,— в час, обычно наступающий в два пополудни, как только начинается пора «меж волка и собаки», то есть время, когда естественное освещение меркнет, а фонари еще не зажглись, на тротуаре перед витриной возникал некий фантом. Китти Белл выскакивала из-за прилавка, старший ее мальчик распахивал дверь и, взяв что-то из рук матери, выбегал на улицу; затем фантом исчезал и хозяйка возвращалась на место.
«Ах, Китти, Китти! — восклицал я про себя.— Этот фантом — молодой человек, безбородый юнец! Что вы наделали, Китти Белл? Что вы делаете? Что будете делать? Ваш фантом строен и легок на ногу. Он закутан в черный плащ, но и в нем сохраняет изящество. На голове у него треуголка, одно из полей которой надвинуто на глаза, но из-под этого широкого козырька сверкают два языка пламени, подобного тому, что Прометей похитил у солнца».
Обнаружив в первый раз эту маленькую уловку, я тут же удалился, потому что она принижала в моих глазах мирный образ добродетельной Китти Белл; к тому же, как вам известно, стоит мужчине убедиться или хотя бы заподозрить, что другой мужчина добился успеха у женщины, как первый проникается отвращением ко второму, даже если сам отнюдь не притязает на эту женщину... Во второй раз я ушел улыбаясь: я упивался собственной проницательностью, которая помогла мне догадаться о том, чего не увидели толстые лорды и долговязые леди. В третий раз я заинтересовался происходящим и ощутил столь сильное желание проникнуть в эту милую маленькую тайну, что согласился бы, кажется, сделать-с я соучастником всех злодеяний в семействе Агамемнона, лишь бы Китти Белл призналась мне: «Да, сэр, это так».
Однако она ни в чем не признавалась. Всегда кроткая, всегда безмятежная, как после проповеди в церкви, она взирала на меня без тени смущения, словно говоря: «Я уверена, вы слишком хорошо воспитаны и слишком деликатны, чтобы осмелиться намекнуть на это; мне хотелось бы, чтобы вы ничего не замечали; вы дурно ведете себя, постоянно засиживаясь здесь допоздна». Нет, она не смотрела на меня с раздражением, словно приказывая: «Читайте себе вашу газету — это вас не касается». Нетерпеливая француженка, как вы догадываетесь, не преминула бы держаться именно так, но Китти была чересчур горда, или уверена в себе, или полна презрения ко мне: она возвращалась за стойку с такой чистой, невозмутимой и богобоязненной улыбкой, как будто ничего не произошло. Я тщетно силился привлечь ее внимание. Я поджимал губы, бросал понимающие и лукавые взгляды, важно и серьезно покашливал, как аббат, внимающий исповеди восемиадцатилетней девушки, или судья, только что допросивший фальшивомонетчика,— напрасно; ехидно ухмылялся, торопливо расхаживая по комнате и потирая руки, как старый мошенник, вспоминающий былые проделки и довольный своей ловкостью,— напрасно; внезапно останавливался перед Китти, возводя глаза к небу и сокрушенно опуская руки, как человек, увидевший молодую женщину, которая в веселии сердечном решила утопиться и прыгает с моста в воду,— напрасно; отбрасывал газету и комкал ее, словно носовой платок, точь-в-точь как сделал бы филантроп, отчаявшийся привести человечество к счастью с помощью добродетели,— напрасно; проходил перед Китти величавой походкой, ступая на пятки и опустив, как подобает, глаза, словно монарх, оскорбленный чрезмерной непринужденностью, которую в присутствии его особы позволили себе юный паж с молодой фрейлиной,— напрасно; подбегал к застекленной двери лавки через секунду после исчезновения незнакомца и замирал, как замирает путешественник-парижанин на берегу потока, где взбивает свою поредевшую шевелюру, словно ее растрепал ветер, и рассуждает о буре страстей, хотя на самом деле думает только о плотском вожделении,— напрасно; неожиданно собирался с духом и направлялся к Китти, как трус, прикинувшийся храбрецом, надвигается на противника, пока не оказывается в пределах его досягаемости и не прирастает к месту, разом лишаясь способности мыслить, говорить и действовать,— все напрасно. Мои ужимки, изображавшие раздумье, проницательность, смущение, удрученность, сочувствие, самоотречение, жертвенность, сухость, решимость, властность, рассудительность, словом, вся моя пантомима разбивалась о нежный мрамор этого лица с его неизменной улыбкой и бесхитростным, согревающим душу взором, которые отнимали у меня всякую возможность выдавить хотя бы одно внятное слово.