Избранное
Шрифт:
После этого день показался нам страшно длинным. Если бы мы могли двигаться, чтобы в движении и усталости забыться, было бы куда легче. Каждый из нас чувствовал себя в чем-то виноватым, и перед каждым из нас оживал укоризненный взгляд Раде.
Ближе к вечеру Рашко Рацич и я пошли осмотреть итальянский лагерь и поискать удобное место, где бы можно было ночью прорваться. Некоторое время мы шли пригнувшись, перебираясь из укрытия в укрытие, потом вынуждены были лечь и ползти, перебегая только невидимые взглядам рытвины. Так подобрались мы совсем близко
— Сюда мы пройдем без помех, — сказал Рацич и рукой очертил наш путь через лагерь. — Теперь пошли, ничего лучше этого быть не может.
Сумрак сгущался, и мы больше не прибегали к укрытиям.
— Как ты думаешь, — спросил я Рацича по пути, — Раде проскользнул?
— Может, и да, — сказал он с сомнением. — Первые залпы его не задели, вот только взрыв этот меня смущает.
Какое-то время мы шли молча, а затем я опять завел разговор, только теперь не о Раде, а о Вейо и его далекой и удивительной цетиньской любви.
— Слышал я кое-что об этом, — хмуро сказал Рашко; только мне показалось, что это не все, что он знал.
Я сказал ему, что у Вейо, похоже, довольно серьезно, и, как мне кажется, сильно мучается парень…
— И что хуже всего, — добавил Рашко, останавливаясь, — эта его Джина стала чем-то вроде любовницы итальянца.
Ошеломленно глядел я на него несколько мгновений, связывая свои предчувствия с услышанным и с тем, что можно было предположить. Потом я попросил, чтобы он рассказал мне побольше об этом. Он опять остановился, словно на ходу нельзя было мне объяснить.
— Сначала у нее арестовали отца, — сказал он и остановился. Он смотрел на меня, словно спрашивал, понимаю ли я. — Затем ее уговорили пойти к коменданту и лично попросить его, чтобы отца отпустили на свободу. Так они установили знакомство, а после знакомство начало действовать. Дали им какую-то лавчонку, что-то вроде кондитерской, что ли. Там торговала ее мать. Мать продавала шоколад, отец отлеживался дома, а дочка спала со старым кобелем.
Последние слова он проговорил на одном дыхании. Видно, настолько для него это было мучительно, что он готов убежать с места, где сказал такое.
— Это что-то как в сказке, — заметил я, догоняя его.
— Все так, как я тебе говорю, и не иначе, — сказал Рацич, откровенно злясь, что я его и теперь не оставляю в покое.
— И все-таки, — сказал я, — ему не следовало бы говорить об этом, по крайней мере не сейчас…
— Понятно, не следовало бы, — согласился Рацич. — Зачем ему говорить, если он это и сам знает?
— Вчера вечером он мне сказал, что ничего о ней не знает, и, наверное бы, очень страдал, если бы узнал.
— Так он тебе сам сказал, неужели сам? — переспросил Рацич, прищурив левый глаз, а потом, не дожидаясь моего ответа, добавил: — Сумасшедший он на все сто, это я тебе говорю! Нет сил видеть вещи такими, как они есть, вот и старается обманывать себя и других. Лично я этого не понимаю и никогда не пойму.
В лагере, у нас за спиной, послышались
— Надо поторопиться, — сказал Рацич, — чтобы прийти до того, как Мичо успеет утешиться, вычеркнув нас из списка. Теперь такое случается очень даже легко, потому что, если говорить всерьез, мы все уже вычеркнуты из списка.
Вскоре мы дошли — для наших это была приятная неожиданность, и Рацич объявил, что мы отыскали подходящий и надежный проход. Мы сияли ранцы с намерением вкусно поесть, однако мясо оказалось с душком и жилистым, и мы его жевали с усилием. Кто знает, может, в такой ситуации для нас ни одно мясо не было бы хорошим. И тем не менее мы до конца подобрали запасы, оставив вокруг лишь кости.
Двинулись мы в колонне, соблюдая дистанцию и осторожность, с заряженными винтовками наперевес. Впереди выступали наши тени, неслышные, как и мы, сторожкие, пригнувшиеся. Спускаемся, словно святые духи, левой мелкой вымоиной, которая сужается и углубляется, так что берега ее вскоре скрыли от нас равнину и палатки на ней. Мы были в том состоянии, когда не знаешь, сопровождает тебя счастье или коварство, которое заманивает, а нам очень бы хотелось знать, и были мы несколько удивлены, что не слышно бряцания винтовки и предательски сорвавшегося камушка. Наконец берега начали раздвигаться, становились все отложе и ниже, и перед нами открылась довольно широкая каменистая равнина без палаток и патрулей.
Дальше все пошло легче: у Пирлитора и Пажича мы спустились в каньон Тары, глубокий и мрачный, лишенный не только света луны, но и почти неба, на которое скалила морду земля парой огромных челюстей, нацеленных в высоту.
— Идем к Шчепан-полю, — сказал Мичо. — Если там не встретим своих, тогда я всерьез не знаю, что будем делать…
Где-то в вышине, далеко впереди нас, слышались редкие и неодинаковые крики ночной птицы.
— Никогда в жизни не слышал такой… совы… или уж не знаю, кто это, — сказал Мило, больше всех нас разбиравшийся в таких вещах. — Только послушайте, как это… очень чудно…
Мы приготовились слушать, но крики, как нарочно, прекратились, и все скоро забыли про них. В глубине неслась страшная Тара, беспокойная, которую мы бесчисленное число раз переходили безо всякого смущения. Потерянным, печальным голосом заблеяла в теснине овца — это навело нас на мысль, что здесь где-то поблизости должны быть беженцы. Где бы в противном случае могли быть люди из стольких; опустевших сел и пастбищ?
— Только, — изрек Рацич, поднимая указательный палец, ибо он не мог без ораторских штучек, — крестьянам мы не должны говорить, что мы из васоевичей. Это хорошо помните, ибо здесь ненавидят васоевичей. Они имеют право ненавидеть их — из-за четников — и нам бы не поверили…