Избранные произведения
Шрифт:
— Но изучать медицину можно и здесь.
Жозе Диас принялся нетерпеливо теребить подтяжки; он сжал губы и наконец решительно отверг мое предположение.
— Конечно, я согласился бы с тобой, — сказал он, — если бы в Медицинской школе обучали чему-нибудь, кроме аллопатии. Аллопатия давно обречена — это вековая ошибка, смертоубийство, ложь, заблуждение. Можно изучать в Медицинской школе науки, общие для обеих систем лечения, возразят мне, да так оно и есть; наиболее уязвимая часть аллопатии — терапия. Физиология, анатомия, патология одинаковы и для аллопатии и для гомеопатии, но лучше изучать их по книгам и лекциям тех, кто распространяет истину…
Так рассуждал Жозе Диас накануне.
88
Ньо — сокращенно от «сеньор».
— Потерпи годик: к тому времени все уладится.
Глава LIV
ПАНЕГИРИК СВЯТОЙ МОНИКЕ
В семинарии… Однако не стоит и начинать рассказывать о семинарии, на это не хватит одной главы. Нет, друг мой читатель, возможно, когда-нибудь я напишу книгу о том, что я там видел и пережил, о людях, о порядках и обо всем прочем. Писательский зуд, если он нападает на человека старше пятидесяти лет, не оставляет его больше. В юные годы еще можно от него отделаться; за примерами недалеко ходить; у нас в семинарии был один собрат, который сочинял стихи на манер Жункейра Фрейра — книга этого поэта-монаха как раз вошла тогда в моду. Наш стихотворец принял сан; много лет спустя я встретил его в соборе святого Петра, где он пел в хоре, и попросил показать новые стихи.
— Чьи стихи? — удивился он.
— Ваши. Разве вы не помните, в семинарии…
— Ах да, — улыбнулся священник.
И, продолжая искать по книге, в котором часу ему завтра явиться на спевку, признался мне, что не сочинил ни одной строчки с тех пор, как окончил семинарию. Поэзия немного пощекотала его в молодости, он почесался, и все прошло. Перейдя на прозу, бывший товарищ по семинарии завел со мной бесконечный разговор — о дороговизне, о проповеди падре X…, о вакантном месте викария в штате Минас-Жераис…
Совсем обратное произошло с семинаристом, отказавшимся от духовной карьеры. Звали его… Но к чему нам его имя, — важен сам факт. Юноша сочинил «Панегирик святой Монике»; этот труд удостоился всяческих похвал и даже читался семинаристами. Автор получил разрешение напечатать его и посвятил свой опус святому Августину. Впрочем, это дела давно минувшие. Не так давно, в 1882 году, я отправился по каким-то делам в морское министерство и встретил там своего коллегу, который стал начальником административного отдела. Он бросил семинарию, оставил занятия литературой, женился и забыл все, кроме «Панегирика святой Монике», тоненькой книжки в двадцать девять страниц, которых хватило ему на всю жизнь. Когда я обратился к нему за справками, он отнесся к работе очень добросовестно и внимательно, лучшего и желать было нельзя. Естественно, разговор зашел о прошлом, о семинаристах, о случаях на уроках, о книгах, латинских глаголах и изречениях; давно забытые пустяки всплыли в памяти, и мы с ним вместе смеялись и вздыхали, вернувшись на мгновение к старым добрым временам. То ли нам тогда действительно хорошо жилось, то ли всегда приятно вспомнить дни молодости,
Мой собеседник признался, что потерял из виду всех наших сотоварищей по семинарии.
— И я тоже. Приняв сан, они тотчас разъехались по своим приходам.
— Счастливое было время! — вздохнул он.
И, пристально уставившись на меня тусклыми глазами, спросил после некоторого размышления:
— Вы сохранили мой «Панегирик»?
Я так и остался с открытым ртом; наконец я опомнился:
— Панегирик? Какой панегирик?
— Мой «Панегирик святой Монике».
Понятия не имея, что это такое, — расспрашивать было неудобно, — я лихорадочно рылся в памяти и наконец ответил, что долго хранил его, но частые переезды, путешествия…
— Я принесу вам один экземпляр.
На следующий день он явился ко мне со старой пожелтевшей книжонкой, которую хранил двадцать шесть лет, а теперь преподнес мне с почтительным посвящением.
— Это предпоследний экземпляр, — сказал он, — теперь у меня остался только один, его я никому не отдам. — И, видя, что я перелистываю опус, добавил: — Взгляните, — быть может, и припомните какой-нибудь отрывок.
Двадцать шесть лет! Самая преданная и тесная дружба не вынесет такого длительного испытания; но хотя бы из вежливости, не говоря уже о человеколюбии, требовалось что-то похвалить; я прочел наугад несколько выдержек, делая ударения на отдельных строках, словно они нашли отклик в моей памяти. Автору они тоже нравились, но сам он предпочитал другие, которые и продекламировал.
— Вы хорошо их помните?
— Наизусть. «Панегирик святой Монике»! Читая его, я заново переживаю свою молодость! Мне кажется, я никогда не забуду семинарию. Пролетают годы, наслаиваются события и переживания, завязываются новые знакомства — таков закон жизни… Но ничто, дорогой коллега, не затмит в моей памяти того времени, когда мы учились в семинарии Сан-Жозе. Уроки, перемены… Помните наши перемены? А падре Лопеса? О, этот падре Лопес…
Возведя глаза к небу, он жадно внимал далеким, одному ему слышным голосам и после долгого молчания произнес, глубоко вздохнув:
— Он очень хвалил мой «Панегирик»!
Глава LV
СОНЕТ
Затем он стремительно распрощался, пожал мне руку и вышел. А я остался с «Панегириком»; и тому, что напомнили мне его страницы, следовало бы, наверное, посвятить главу, а то и больше.
Однако расскажу вам сначала историю так и не законченного мной сонета, ибо и у меня был свой «Панегирик». Начал я писать сонет в семинарии, и первая строка получилась такая:
Цветок небесный! О! Цветок кристально чистый!
Как и почему взбрели мне в голову эти слова, не знаю: я сочинил их, лежа в постели, и, увидев, что они похожи на стихи, решил написать сонет. Бессонница, ночная муза несмыкающихся глаз, мучила меня; и вот писательский зуд напал на меня. Я перепробовал многие стихотворные формы, обращаясь и к рифме, и к белому стиху, но в конце концов остановился на сонете, ибо он короче и легче. Первая фраза была лишь восклицанием, идея пришла потом. Итак, лежа в постели, завернувшись в одеяло, я принялся слагать стихи. Я дрожал от радостного волнения, словно мать, чувствующая под сердцем первого ребенка, и мечтал о том, что буду поэтом и вступлю в состязание с монахом из Баии, который недавно вошел в моду. Я, безвестный семинарист, поведаю в стихах о своих печалях подобно тому, как он изливал свою тоску, заточенный в монастыре. Повторив про себя строчку, я произнес ее вслух под одеялом; откровенно говоря, я находил ее прекрасной, да и сейчас она представляется мне неплохой: