Как слеза в океане
Шрифт:
Ответ был разочаровывающим. Этот муж решил, что Джура ищет оправдания для спасительного предательства, и попытался полуправдивыми историями облегчить ему принятие великого решения. Он только позже заметил, что Джура вовсе и не слушает его.
На другой день он появился опять в то же самое время. Джура встретил его у двери и не позволил ему войти. Громким голосом, так, чтобы его было слышно в соседних камерах, он сделал заявление, словно читал его с листа:
— Всеми видами оружия мои друзья будут бороться против тирана Сталина, его режима и его приспешников, начиная с того
Священник молча смотрел на него, на сей раз его глаза не подмигивали. Мягким движением руки он оттеснил Джуру в камеру и закрыл за собой дверь.
— Ваш ответ разочаровал меня, господин Джура Загорец. Так вы отягощаете свою совесть еще и этим убийством, жертвой которого вы явитесь сами. Вы умрете ради какого-то нюанса.
— Последовательность взаимосвязи между ненавистью и презрением есть нечто иное и большее, чем просто нюанс.
Священник нетерпеливо отмахнулся от него.
— Слова, слова, тщеславные слова. Вы с такой легкостью произносите их, потому что не знаете, что такое казнь. Если бы вы только могли себе представить, насколько несущественным будет все это для вас в те последние минуты. Но тогда будет уже слишком поздно. Это ужасно: встретиться с Богом в тот единственный момент, когда грехи ваши отвращают лицо Его от вас, и лик Бога меркнет для вас в ночи вечности.
— Фраза кажется мне знакомой. Я мог бы ее написать сам.
— Да, вы и написали ее, вот она.
Священник вытащил из кармана узкий томик и протянул Джуре, тот жадно схватил его и начал листать.
— Мне было тогда двадцать два. Двадцать шесть лет назад. «Бивачные костры под Карловцами» — плохое заглавие. Я тогда красиво писал, красиво, но довольно плохо. Лик Бога меркнет в ночи вечности — возможно, я у кого-то это перенял. Вы хотите, чтобы я написал вам что-нибудь, господин викарий?
— Нет. То есть я думал, что сумею спасти вас, и тогда, конечно, в память об этом…
— Одолжите мне вашу ручку, у меня все отобрали, и назовите мне полностью ваш сан и ваше имя!
Он подумал немного, прежде чем написать под традиционным началом следующие слова:
«За несколько часов до моей казни. Я боюсь смерти и ненавижу ее. Горячее, чем когда-либо, я люблю жизнь, потому что собирался начать ее заново.
Каждый вправе назначить свою цену, какую он готов заплатить за жизнь или за отказ от нее.
Чтобы Человек никогда не отвратил лица своего от того, что я сделал!»
Викарий побледнел, прочитав последнюю фразу, он прикрыл глаза рукой и сказал, заикаясь от волнения:
— Боже мой, несказанны ваши заблуждения, и небо навсегда потеряно для вас.
Он повернулся, сильно постучал в дверь, ему открыли ее снаружи. Книгу он оставил в камере.
На другой день около одиннадцати утра Джуру вывели из камеры и отвели в узкое и длинное, совершенно пустое помещение. Его ожидал охранник, бледный
— Известно ли тебе, кого ты охраняешь, юный герой? — спросил Джура. — Меня зовут Загорец, но ты знаешь меня под именем Джуры. Для тебя и таких, как ты, я написал роман «Карст». Теперь припоминаешь?
Юноша отошел от окна, развернул тонкий лист синей бумаги, который он, по-видимому, все время держал в руке, и громко прочитал пять имен.
— Некий Загорец Драгутин тут есть, но Джуры нет, — объявил он неуверенно и направил свой как бы оценивающий взгляд на обритого наголо человека среднего роста, босиком стоящего перед ним. Потом, повернувшись опять к окну, он сказал:
— А хоть бы даже и Джура! Ведь существует политическая необходимость!
Он показал рукой на деревья за окном, ветви которых гнул к земле мощный порыв ветра.
— Давно ли ты с усташами?
— Вот уже больше двух лет. А теперь хватит, тихо! Никаких разговоров.
Вскоре дверь открылась, вошли трое охранников, за ними четверо заключенных, а потом еще двое охранников постарше. Эти двое тотчас же встали позади Джуры, заломили ему руки за спину и быстрым движением надели наручники.
Трое из введенных арестантов тут же отошли в угол. Молодой охранник крикнул:
— Не разговаривать! Запрещено.
Другой сказал:
— Оставь их, теперь уже все равно.
— И вы? Вы тоже, Джура? Это невозможно! — повторял арестант, оставшийся стоять у двери. Он был очень высокого роста, стоял, несколько наклонясь вперед, так что его заросшее до самых глаз щетиной лицо касалось лба Джуры. Сдавленным голосом он сказал:
— Через несколько минут… они повесят нас через несколько минут! Я ужасно боюсь, я наверняка буду очень плохо вести себя.
Джура обеспокоенно подумал: не надо смотреть ему в лицо, на эти дрожащие бескровные губы, он заразит меня своим страхом. Джура ответил ему, глядя на других:
— Успокойтесь, однако. Это уже не важно, как себя ведут при этом.
— Нет, нет, важно. Собственно из-за тех, других. Меня исключили, за эмпириокритицизм и за пакт, за германо-советский пакт. Мы были раньше друзьями. Последние дни вместе провели в одной камере, но никто из них не сказал со мной ни слова. И если я теперь буду плохо вести себя, тогда… Они сейчас все время смотрят в нашу сторону. Вам не следовало говорить священнику, что ваши друзья будут бороться против Сталина. Ведь в конце концов…
Джура взял его за руку и подвел к другим. Он сказал:
— Похоже на то, что мы все вместе сейчас умрем.
— Только не вместе с вами! — прервал его один из троих, коренастый такой человек. — Мы трое — партия, а вы оба — враги, враги партии. — И он повернулся к ним спиной.
Джура крикнул чужим, резким голосом:
— Если бы мои руки не были сейчас закованы, я бы тебя… А вы двое немедленно скажите, что в эти оставшиеся нам несколько минут не хотите иметь ничего общего с этим зверюгой из ГПУ.