Как слеза в океане
Шрифт:
— Она слишком слаба, — сказал Фабер. — Ей нужно помочь. Немедленно! Луиджи, приведи доктора!
Они поспорили, наконец деверь уступил. Дойно ушел опять к себе. Он ждал. Под утро за ним пришел Луиджи.
— Собирай свои пожитки, кофе уже готов. Мы выходим. Лонго говорит, ветер хороший, такой, как нужно. Если не изменится направление, к полудню будем на Лагосте, а после полуночи ты доберешься до места.
— Что с Нормой?
— Все в порядке. Она спит. Ребенок, сказал доктор, уже был мертвым. Мадонна сжалилась над нами.
Только через сорок три часа они увидели колокольню на острове. Через полчаса они подошли к Зеленой бухте. Нигде ни огонька. Дойно стал подавать сигналы. Два коротких, три длинных мигающим белым фонарем,
Не оставалось ничего другого, как развернуться и по возможности быстрее добраться до полуострова. Такая ситуация была предусмотрена. За ними раздались шлепки по воде — отдельные выстрелы. Возможно, то была охрана, один-два человека, тогда они не решатся преследовать их на моторной лодке.
Наконец Дойно узнал сваи и планки отведенного для купания места. Теперь не составляло труда сориентироваться. Вскоре они причалили.
Луиджи сказал:
— Мы пойдем наверх в деревню, а ты останешься пока в лодке. Ты не любишь меня, это я заметил, и не доверяешь мне. Но мы у тебя в руках, мы не бросим так лодку. Если же с тобой за это время что случится, тогда другие отберут у тебя деньги, а мы останемся ни с чем, выходит, мучились зазря. Да и тебе от них тогда пользы мало. И подумай о Норме, если уж у тебя нет жалости ко мне, в конце концов, мы свое дело сделали.
Дойно отсчитал ему деньги в руку, Лонго посветил маленьким фонариком, после чего они оба исчезли за поворотом.
Дойно забрал свои вещи из лодки и пошел в кусты, там он разделся догола, выжал свою рубашку и растер ею тело. Надел сухое белье и сухие носки, поверх — плащ Луиджи и его ботинки, жесткие и негнущиеся. Он остался в кустах, хоть немного защищавших от дождя.
Глядя на остров, на его неясные очертания, он вдруг осознал, что за последние часы ни разу не подумал ни о Маре, ни о Джуре, ни о Жанно. Он возвращался из глубочайшего одиночества, какое ему когда-либо довелось испытать. И хотя он действительно был сейчас одинок, однако он возвращался теперь к своим. Он не питал больших надежд, чем прежде, но опять чувствовал свою связь с теми, к кому принадлежал. Это все только оттого, что у меня сухое белье на теле, сказал он себе. И твердая земля под ногами.
Дождь прекратился. Он бегал между кустарником и группой деревьев, стоявших чуть выше. Вдруг он провалился. В яму. Она была глубокой и достаточно длинной, как высокий гроб. Листва на дне не особенно намокла. Ему показалось, он слышит шаги. Он быстро вернулся назад в кустарник, ему не хотелось выдавать расположение своей могилы.
Те двое спускались по каменистой тропинке. Они легко нашли дом и постучали, сделали все, как посоветовал им Пьетро на Лагосте. Но никто не отозвался. Потом подошел мужчина и на плохом итальянском, который они с трудом поняли, сказал им, что учитель стал предателем и вот уже сколько дней как покинул деревню. Потом мужчина сказал, пусть Луиджи немедленно отправляется домой, а о господине они уж как-нибудь позаботятся. За ним придет молодая женщина. Не сразу, а через час-два. Лодка же должна немедленно исчезнуть, до того, как окончательно рассветет.
— Мы, значит, должны не мешкая убираться, через час начнет светать. Если хочешь, пошли с нами, но только быстро!
Он смотрел им вслед: они подняли парус и быстро уходили в море. Тогда он собрал свои вещи в кустах, пошел к яме, встряхнул там листву и улегся. Он видел над собой высоко вверху голые ветви, в которых играл легкий ветерок. Небо над нашими головами и совесть в наших сердцах, подумалось ему. Он вполголоса повторил эти слова, потом еще раз, не вдумываясь в их смысл и связь между ними. Они защищали его от иных мыслей, звучали как колыбельная, убаюкивающая его. Скрестив на груди руки, засунув застывшие пальцы под мышки, он заснул. Но тут же проснулся, напуганный одной мыслью: я выдал сам
— Да, это баркарола, — сказал он весело. — Они всегда играют ее, когда война. И всегда только на солнечной стороне улицы, потому что шарманщики легко мерзнут.
— Нет, нет и трижды нет, — сказал сварливый женский голос. — Вечно вы утверждаете такие вещи, а в конце оказывается, что все не правда. Постыдились бы.
Он обернулся. Хотел показать Релли мужчину с шарманкой, но позади была только проселочная дорога, а на ней стояла яблоня, в которую ударила молния. Теперь он точно знал, где находится, и никто ему не был нужен, чтобы указать дорогу. А вот и колея зубчатой железной дороги, но подъемник больше не действует. Не беда, он уже и так наверху. Дунай весь мутный от глины. А что это люди в городе не зажигают света? Может, они думают, что забастовка электриков все еще продолжается? Но мы же проиграли стачку. Странно, что они этого не знают. Он ясно видел границу между днем и ночью. Темнота начиналась как раз с того места, где канал отходил от Дуная вправо. Во всяком случае, у него не было больше никаких причин дольше задерживаться здесь, на горе Леопольдсберг. Он не смеет опять заставлять Штеттена ждать его.
Сначала ему показалось странным и одновременно смешным, что голая женщина купается в земле. Он остановился и подождал, пока она не подаст ему какой-нибудь знак. Потом он крикнул: «Герда, почему ты наполовину зарылась в землю? Почему ты голая?» Она пригладила волосы и провела обеими руками по грудям, словно хотела согреться. Наконец она сказала, не глядя на него: «Я не зарылась, я опускаюсь в свою могилу. И я не Герда, я никогда не была Гердой, никогда». Он так испугался, что задрожал всем телом, и бросился к ней. И тут он вдруг ясно увидел, что кожа у нее коричневая от загара. И только грудь совершенно белая. Она сказала печально: «Вы бы постыдились все время называть меня Гердой. Особенно в такой момент». Он протянул ей руки, чтобы вытащить ее. Но она вдруг исчезла. Он вскрикнул, боль была невыносимой. Он провалился куда-то. Над ним склонился Штеттен и сказал: «Это пройдет. Мертвый всегда путает живых, и не по незнанию, а от равнодушия. Что Герда, что Габи…»
«Но я не мертвый, профессор».
«Оставшимся в живых нужно свидетельство о смерти, а мертвому оно ни к чему», — ответил Штеттен и пошел дальше. Он исчез в доме за широкой входной дверью, медные ручки которой были ярко начищены.
Он наполовину проснулся. И сказал себе: вот оно что, я почти умер. Еще одно мгновение, и все было бы кончено. Как это здорово. Наконец-то все стало так просто.
Он шел по затопленным улицам. Вода доходила ему до колен. Какая-то молодая девушка махала ему из-за стеклянной двери. Ей определенно нужна была помощь, она никак не могла выбраться на улицу. Он хотел было открыть дверь, но она не поддавалась. Девушка крикнула ему грубо: «Что вам, собственно, здесь нужно?» Он ответил смущенно: «Но вы же сами позвали меня». Она сказала: «Не я, а ребенок!» И она подняла высоко вверх ребенка. Это был Жанно, но только маленький. Трех или четырех лет. Дойно крикнул: «Жанно, это я, я пришел опять». Он протянул руку, и посыпались осколки стекла. Жанно испуганно вскрикнул. Он не узнал его.
Дойно проснулся. Небо над ветвями простиралось серой простыней, полной темных, белых и красноватых складок. Он приподнялся и посмотрел на море, на остров. Занимался день, и уже можно было различить на том берегу дома, отчетливо просматривались белые башни церкви. Мара и Джура думают, наверно, что он отказался приехать к ним, а его отделяют от них какие-то десять минут хода по воде. Мерцали серебристо-белые гребешки волн, но само море еще оставалось серым, таким же, как и небо.
Он опять лег. С ветвей капало в яму. Он закрыл глаза. В него вошел холод, заполнил все его нутро. Несмотря на это он вскоре опять заснул.