Как слеза в океане
Шрифт:
— И ты ему этого не простила? — спросил он.
— Теперь, если бы он пришел, я бы простила ему. Вот уже семнадцать дней, как он ушел. И вернется только в апреле, так он сказал. Он собирается начать новую жизнь.
— Может, Гезерич принесет нам новости, — произнес Дойно. Он встал и прошел к себе в комнату.
Это были большие листы дешевой желтоватой почтовой бумаги. Джура тщательно пронумеровал страницы, сначала он писал только на одной стороне, а потом, вероятно опасаясь, что ему не хватит бумаги, стал исписывать обе стороны. У него был четкий почерк, без завитушек, с легким наклоном вправо. Только иногда буквы выпрямлялись, и тогда расстояние между словами увеличивалось. Это были места, которым автор придавал особое значение.
Для заглавия он выбрал сначала «Зеленая бухта», потом зачеркнул оба слова и написал сверху «Потерянная пристань». С первых же строк было ясно, что речь шла о конспекте или даже предварительных набросках. Джура хотел использовать их после своего возвращения.
Он писал:
Писать, но не разжевывать: никаких внешних деталей, не выписывать жесты и лица. Писать только для тех, кому довольно сути. (Пришло для меня наконец время отказаться писать с любезной угодливостью проститутки, чего обычно ждут от писателя. Или вообще бросить писать.)
Итак, не описывать римских солдат, ни их одежд, ни игры в кости. Достаточно будет: они в ночном карауле, за их спинами, чуть выше, три креста. Игра, в промежутках вино и яства. Каждые два часа приходит сотник (родом из Каппадокии), чтобы проверить, все ли в порядке. В центре горящий факел. (Ни в коем случае не описывать краски, долой все цветовые нюансы!) Один из троих уже все проиграл и потерял поэтому всякий интерес к игре. Он взбирается на лестницу, вытаскивает гвозди из рук распятого, спускается вниз. Отвязывает его, и тот падает на землю (сползает?). Потом садится опять
— Други мои, а где иудей, что был посредине?
Те бросают взгляд назад через плечо — точно, черт побери, три креста и только двое распятых. Того, кто умер после обеда, нет.
— Шутка удалась на славу, ха, ха! Поглядите-ка получше, умереть можно со смеху! — Но распятый на самом деле исчез.
Первый час нового дня. Недалеко от долины Еннома, в стороне от больших дорог. Женщина уже давно встала. Как только начали блекнуть звезды, она поднялась со своего ложа. Выстирала белье. Вот она выжала его и раскладывает сушиться на траве. Она высокого роста, худая. Старуха в тридцать шесть лет, в шестнадцать выданная замуж, родившая семерых детей, четверо из которых живы.
Она знает, что пришелец тут и смотрит на нее. Но она не глядит в его сторону, даже не поднимает головы, когда он говорит:
— Я еще живой. — Она молчит. Он делает полшага по направлению к ней, останавливается и повторяет: — Я еще живой. Они предали меня смерти, но я не умер.
Она опускается на колени возле холщовой простыни и расправляет углы. Она думает: Нищий из Иерусалима. Там они все великие мастера красиво говорить, даже когда попрошайничают. Она ждет, когда он еще что-нибудь скажет. Он приставляет руку козырьком к глазам и всматривается в даль. Но вокруг не видно никакого другого жилья.
— Я сяду вот здесь на камень, — говорит он. — Раз уж я прочел благосклонность в твоих глазах…
Она исчезает в доме, выходит оттуда с куском хлеба и щепотью соли, кладет и то, и другое на камень, все еще не глядя на него.
— Только хлеб и соль, оливкового масла нет, — говорит она. — Я — оставленная. Вот уже много лет. В один прекрасный день он ушел, чтобы изгнать язычников. У него доброе сердце, но мало разума. Один галилеянин сбил его с толку своими сладкими речами.
— Я, собственно, тоже галилеянин, — говорит он.
Ее взгляд падает на его кровоточащие раны. Она произносит:
— Тебе нужно приложить к ранам сок из трех трав. Говорят, там, у ворот города, продают чудодейственные травы.
— Я никогда больше не вернусь в город. Он обманул меня. Все обманули меня.
Она кивает, думает о своем муже, от которого нет вестей, вздыхает, наконец говорит:
— Бедняку лучше, когда его крепко хватят по голове, чем опоят елеем красивых слов.
— Я дал им спасение, а они предали меня смерти.
В ее взгляде появляется недоверие. Она впервые смотрит на него в упор.
— О каком спасении ты говоришь? В чем оно и кому ты его дал? — спрашивает она строго.
— Всем бедным и угнетенным — всем, у кого на то добрая воля.
— В чем спасение, спросила я тебя! — прерывает она его нетерпеливо, почти враждебно. Он собирается с силами, чтобы ответить ей: он несказанно устал, смертельно измучен. Ему приходят на ум слова, которые он так часто произносил. И за которые его, несмотря ни на что, предали смерти.
— В чем спасение, спросила я тебя, — повторяет женщина, — и кому ты дал его? Мне — нет! И моим детям тоже нет! И даже себе самому нет!
Он опасается, что она прогонит его, а куда ему идти?
— Может, я и не знаю, в чем спасение, — говорит он кротко, — и я никому не дал его. Потому что мой отец оставил меня.
Последняя фраза смягчила старуху. Скоро уже пора будить детей. Она вынесет этому оставленному сыну травы, чтобы он смог залечить свои раны.
— Однако ж это правда, — говорит он тихо и проникновенно. — Я умер за вас.
Пусть дети поспят сегодня чуть дольше, думает женщина. Что там говорит этот пришелец? Слова — пустые слова, вдунешь в них воздух — они и разбухают. Но ведь всем известно, что в них ничего нет, кроме пустоты. Выпустишь воздух, и осталась одна оболочка. Она сама частенько говорит своей старшей дочери, которая слишком много околачивается возле большой дороги: «Ты выпила из меня всю мою кровь, ты, кровопийца, — чего же ты еще хочешь от меня?» Ну и что, все так говорят.
(В другой раз разработать тему: незаурядные личности воспринимают все дословно. Это приводит к недоразумениям с далеко идущими последствиями, отсюда комизм величия и его несчастье. Но это в другой раз!)
— Так-так, значит, ты умер за нас, — говорит она без насмешки, скорее одобрительно и как бы подводя черту, словно хочет сказать: хватит ныть и так все преувеличивать, это всем нам свойственно.
— Да, это я и есть, Иисус из Назарета. Ты слышала обо мне, ведь так?
Женщина прекращает на время свои занятия, задумывается, потом говорит:
— Нет. Так, значит, ты действительно из Галилеи?
— Я — Иисус. Человек по имени Иоанн возвестил о моем приходе. Я — помазанник Божий, сказал он.
Только после этих слов женщина начинает сомневаться, в своем ли разуме этот пришелец. Нет никакого смысла разговаривать с ним дальше. Лучше, если он уйдет еще до того, как проснутся дети.
— Помазанника распяли на кресте, как разбойника с большой дороги. Я чуть не умер там. За всех за вас.
Вот теперь женщине решительно все надоело. Она говорит:
— Ну иди своей дорогой. Хлеб и соль я тебе дала, больше у меня ничего нет. А ты даже забыл поблагодарить меня, ты благословил хлеб, а меня и мой дом ты не благословил. И запомни хорошенько: тот, кто говорит, что он умер за кого-то, тот обманщик. Я живу и тружусь, не разгибая спины, за своих детей. И за тебя тоже, потому что тот кусок хлеба я заработала своим трудом.
Пришелец мог бы произнести перед ней длинную речь, например, о жертвенном агнце, отягощенном грехами других и умершем за них. Но все это не возымело бы на нее никакого действия. Не забыть: для нее не существует потустороннего мира. Награда и наказание, покаяние и спасение — все здесь, в этом мире.
Она почти не слушает его. Он чувствует, что его слова падают в пустоту, поэтому они и для него всего лишь пустые надутые оболочки. Отчаяние охватывает его, его душит страх перед жизнью, перед встречей с теми, кто верил в него, а теперь утратил эту веру.
— Так, значит, твои в том самом Назарете, там их дом. Возвращайся к ним, это будет самое лучшее. Кровь не водица, свои не дадут умереть тебе с голоду. Но даже и перед ними не восхваляй себя, не говори того, что ты сказал тут, что тебя предали смерти и ты умер за нас, во имя нашего спасения. Ведь ты не хотел умирать и не умер. И до самого мозга костей мы чувствуем, как далеко до нашего спасения и что помазанник Божий еще не пришел на землю.
— Но я же совершил чудо, я воскресил мертвых.
Женщина верит в чудеса, но только не в воскресение из мертвых. И она не может себе представить, что этот нагой пришелец и есть один из тех живущих в достатке сытых чудодеев. Он так беден и так жалок. Она говорит, на сей раз скорее с насмешкой, но без враждебности:
— Ну тогда соверши чудо попроще. Положи свои руки на раны на твоих ногах, сними их потом и посмотри, зажили ли твои раны.
Он мог бы, конечно, сказать (и верить в это), что это искушение сатаны, и отклонить ее просьбу. Но женщина стоит совсем близко к нему. Если он поднимет голову, он встретится взглядом с ее глазами: молодыми, строго глядящими глазами.
Не описывать процедуру, а просто написать: чудо не удается.
— Ты была права, женщина. А теперь я пойду. — Он наполовину поднялся. Она останавливает его, она все-таки хочет дать ему травы.
Наконец-то она идет в дом. И по времени уже пора будить детей. (Две девочки, семнадцати и одиннадцати лет. Двое мальчиков, пятнадцать и восемь. У старшего парализованы ноги — ни слова об этом. Читателю до этого нет дела. В доме — одно-единственное помещение. На глиняном полу разбросаны ветки. По случаю праздника.)
Пришелец с трудом поднимается, он не будет ждать, пока женщина вынесет ему травы. Он не может больше ее видеть. (Тому, кто так хочет умереть, невыносим вид человеческого лица, как мучительное напоминание, как полный иронии упрек.) Он бы побежал, если бы мог. Вдруг он слышит топот копыт. Он прислушивается, топот быстро приближается. Это те стражники, его преследователи. Они поймают его, будут смеяться над ним, бить и опять пригвоздят к кресту. И он вновь опускается на камень. Женщине, которая наконец выходит из дома, он говорит:
— Это римляне. Они идут сюда за мной. Да благословит тебя Господь и ниспошлет счастье тебе, твоему дому и твоим домочадцам. Сердце мое полно печали, подойди сюда и помолись со мной: не нам, Господи, не нам, но имени Твоему дай славу, ради милости Твоей, ради истины Твоей.
Она равнодушно вторит ему:
— …ради милости Твоей, ради истины Твоей. — Взгляд ее прикован к всадникам.
— Для чего язычникам говорить: «Где Бог их?» — шепчет пришелец. Всадники хватают его, уводят. Женщина молча идет за ними вслед.
(Коротко сообщить, что тем временем произошло: шутник испугался и утаил, что вынул гвозди. Сотник орет, он ничего не хочет знать, но порядок есть порядок: три креста — трое распятых. Где они возьмут отсутствующего — их дело, но он должен быть на кресте еще до того, как заявится с проверкой лейтенант, эта патрицианская задница. И пока еще он так орет, появляется офицер. В отличном настроении, — вот это ночка, мое почтение. Эти сирийки — славные бабенки, знают свое ремесло до тонкостей, чувствуют его даже кончиками своих пальцев.
Сотник рапортует: трое стражников в ночном карауле, из них один младший офицер. Из троих распятых один бесследно исчез, так называемый Царь Иудейский. Офицеру ничего не известно про так называемого Царя Иудейского, но он желает в любом случае получить в течение часа рапорт о том, что все опять в порядке. Слушаюсь! Но все дело в том, что преступник — чудодей. Эти восточные шутники способны заварить любую кашу!)
Итак, женщина идет вслед за ними, травы она все еще держит в руках. Когда они вновь распинают его на кресте, она кричит:
— Не трогайте его, он невиновен! Невиновен!
У него такое чувство в душе, словно после долгих блужданий на чужбине он возвратился домой. Он смотрит вниз на женщину и говорит:
— …Ради истины твоей.
Они вонзают ему меж ребер копье, в самое сердце. Они прогоняют зарыдавшую женщину, осыпая ее бранными словами и угрозами. Все описать сухо, без эмоций. Не изображать душевного состояния женщины, когда она идет домой при ярком свете солнца. Она почти бежит, словно солдаты все еще гонят ее. Приходит усталая и садится на тот самый камень.
— Я еще живой, — произносит она вполголоса. И тут она вспоминает слова распятого: «Они предали меня смерти, но я не умер».
С этого, собственно, и начинается повествование, слова делаются полновесными, до краев наполняясь смыслом. Притча становится былью, так зарождается вера. (В поэзии быль оборачивается притчей. Поэзия — неудавшаяся религия.) Не позднее чем именно с этого места даже и самый нерадивый читатель начнет замечать, что с самого начала меня интересовала только женщина, оставленная, как она называет себя. (Может, «Оставленная» сделать заглавием, взять для этого древнееврейское слово. Спросить Дойно!)
Наконец она поднимается, идет в дом, унося с собой высохшее белье. Авигеи — старшей дочери — нет. Младшая рассказывает, та сказала, что больше никогда не вернется сюда. Женщине следовало бы разразится ругательствами, угрозами, проклятиями на собственную голову, но она не может произнести ни слова. Существует связь, она чувствует это, между двумя событиями — появлением пришельца и исчезновением ее дочери. Этого для нее достаточно. Она не спрашивает, какая связь. Все, что будет происходить в дальнейшем, будет зависеть для нее только от этой, новой связи. (Так начинается поистине новая жизнь. Не день моего рождения является для меня началом бытия и не час, когда я разобрался в своем отце, и не тот миг, когда успех обернулся разочарованием, ничто из всего этого не является для меня началом бытия. Только та новая связь, которой все подчиняется, и есть новое бытие. Ничего из того, что было ранее, не связывает больше.)
Подробно описать, как проходит для женщины этот день. Еще в ее движениях привычная обыденность, но она все больше слабеет, потому что женщина все чаще слышит зов порвать с этой жизнью. Она ждет, но иначе, чем ждала возвращения мужа. Ночью она сидит на корточках перед своей хижиной, смотрит не отрываясь на белый камень, и вдруг ее охватывает уверенность: тот, кого она ждет, уже здесь. (Ничего не объяснять конкретнее!)
Подробно рассказать, как она отправляет детей в город. Они должны встать перед храмом, Господь сжалится над ними. Она сама собирается в дальнюю дорогу, в Назарет, чтобы рассказать его близким, что с ним случилось. И если у него есть жена, то та не станет еще одной оставленной, потому что она будет свидетельствовать перед судьями, что он умер.
В Назарете ее никто не ждал, никто не хотел слушать принесенную ею весть. Никому не нужно ее свидетельство. Иерусалимские басни, знаем мы их. Тем из большого города делать нечего, сидят себе и выдумывают целыми днями всякие небылицы. И из Египта тоже доходят подобные сказки. Каждый понедельник и каждый четверг мир оказывается заново спасенным. Ах, какая скука!
Ее обратный путь несказанно труден. Оставить женщину на полпути между Назаретом и Иерусалимом. Никаких заключительных сцен, даже никакого намека на концовку!
Вначале она говорит: «Тот, что утверждает, что умер за кого-то, тот обманщик!» Теперь она должна была бы сказать: «Тот, кто умирает за нас, выбрасывает нас из нашей единожды данной нам жизни. Боже милостивый, сжалься над нами, не допусти, чтобы кто-то умер за нас!» (Но я категорически не позволю ей сказать ничего подобного.)
На обратном пути она уже могла бы встретиться с крепнущей верой в воскресение Христа. Но и этого не будет! Повсюду она будет слышать лишь последний шлягер, начавший свой триумфальный марш по стране от стен Иерусалима. Сопровождаемый непристойными жестами шлюх, распевающих его на перекрестках больших дорог:
Ах, если бы он только пожелал, О матушка моя! Ах, если бы он только целовал меня, О матушка моя!Конец никуда не годится, подумал Дойно. Он задул свечу и натянул одеяло до подбородка. И ему не следовало называть мужчину Иисусом. Пришелец и оставленная — агуна — этого достаточно. Дважды должен умереть пришелец, и дважды женщина должна быть оставлена. Проклятие благословения, смертоносного града камней, которыми Бог осыпает избранного, чтобы спасти его, подобно тому, как у других народов, мужчина накидывает покрывало на девушку, которую возжелал. Так, до сих пор все ясно — при первом прочтении. А за всем этим — отчаяние Джуры. Он сам и есть тот пришелец. Сжимающий горло смертельный страх, прежде чем отправиться в путь. А оставленная — это Люба. До того была смерть Андрея. Но если и Джура не вернется…
Он вернется, никто не отважится «предать его смерти». А почему нет? В Европе больше нет предела насилию. И Джура знал это. Со смерти Вассо мысли его все время кружились вокруг темы воскресения из мертвых. Для кого зашло солнце, тот ищет утешение в восходе луны.
Не понятно только, почему и зачем оставленная идет в Назарет. Почему Джура не раскрывает той тайной надежды, которая направляет ее шаги? Именно эту надежду Дойно пытался теперь облечь в слова, чтобы как-то отвлечься от страха за жизнь Джуры.
На следующий день он еще раз прочитал «Потерянную пристань». Она только укрепила его в его страхах. Еще отчетливее почувствовал он отчаяние человека, написавшего ее.
Через два дня Гезерич принес весть о казни Джуры. Он был на удивление хорошо информирован. Да, вставил он для пояснения, он сам лично ходил в Загреб, нет, не из-за этого, но так он смог узнать все точно.
Они были одни, Люба пошла собирать дрова.
— Да, это тяжелый удар, — повторил Гезерич, пока Дойно все еще сидел молча. Гезерич был неприметной фигурой. Лицо, которое легко забывается, правда, оно искажалось от тика: левый глаз подмигивал, большой худой нос вздергивался, морщась, кверху и вызывал подергивание левой щеки. Другая половина лица оставалась неподвижной, правый глаз смотрел равнодушно.
— Там сегодня многие умирают, — начал он опять, — но, конечно, для тебя это нечто совсем иное. Он, по-видимому, долгие годы был твоим другом.
— Расскажи еще раз все, что тебе известно, — сказал Дойно. — Начни с ареста в музыкальном магазине.
Гезерич повторил свое сообщение.
— Ты говоришь, что был в Загребе только два дня?
— Да, два дня.
— Ты повторил свое сообщение слово в слово, у тебя превосходная память, Гезерич.
— Да. — На сей раз тик сопровождался движением руки.
— Ты не то чтобы раз, ты два раза повторил все то, что тебе рассказывал другой, тот, у кого не только хорошая память, но и много верных людей в услужении в нужных местах — у усташей, в полиции и даже среди палачей. Ты повторил донесение Карела.
— Нет! Кто это Карел? — спросил Гезерич. Его щека дернулась несколько раз подряд. Он быстро сказал: — Да, я встречался с ним. И следовательно, я знаю, что настоящее твое имя Денис Фабер. Карел считает, что для тебя было бы лучше остаться во Франции.
— Значит, все это время здесь ты работал на него, злоупотребляя доверием Мары и донося на «зеленоборцев» партийцам.
— Если бы не я, ты был бы не здесь, Фабер, а сидел в тюрьме у усташей или вообще был бы уже трупом, — возразил Гезерич. — Когда двое твоих итальянцев начали стучаться к предателю, я перехватил их и послал потом к тебе Любу. Мне ты обязан тем, что сидишь тут и выспрашиваешь меня, словно я предатель. — Он не торопясь расстегнул сначала пальто, потом пиджак и достал из кармана жилетки сигарету. Она была сломана. Дойно предложил ему свои. Тот колебался, задумчиво глядя на руку, протягивавшую ему пачку сигарет, но в конце концов взял одну.
— Чтобы все было ясно, — начал он опять, глядя на кончик горящей сигареты. — Я порвал с партией после смерти Вассо Милича. Я не хотел больше никого из них видеть, оставил службу и переехал сюда, в деревню. У моей жены было тут небольшое наследство. Стал страховым агентом, страхую от огня и града. А когда в Зеленой бухте все это началось, я тут же предложил Маре свои услуги и делал все, что мог. Но сейчас ситуация изменилась. Ничего нельзя сделать без партии, и ничего не нужно делать против нее. И дело Джуры явилось для меня решающим в этом вопросе. Я, собственно, не все сказал тебе. Джура связался там в тюрьме с одним попом. Он громко заявил, что он против Советской России. Само собой, я не могу в этом участвовать.
— А почему тогда усташи убили его? — спросил Дойно. Он вцепился рукой в ножку стола. Только не ударить в это несчастное лицо, уговаривал он сам себя, только не трогать этого человека.
— Почему? — спросил Гезерич. Он повертел в руках сигарету, почти коснувшись горящим концом своей ладони. — Потому что он отказался сделать это заявление публично и потому что сказал, что Гитлера и усташей надо уничтожить.
— Так что же тогда такое, по-твоему, дело Джуры?
— Подожди, это еще не все. Людям из партии, которых вместе с ним вели на казнь, он сказал, усташи и коммунисты — это одно и то же. Но когда дело дошло до виселицы, то те трое товарищей вели себя образцово, а Джура полностью сломался. Поэтому я говорю тебе: мы не можем взять на вооружение смерть Джуры. Просто больше ни слова о нем. В противном случае…