Камень на камень
Шрифт:
— Полиция! Полиция!
Все стекла из окон повылетали. Двери соскочили с петель. А я лучшему своему другу, Игнасю Магдзяжу, так звезданул бутылкой по башке, что он на колени упал и расплакался:
— За что, Шимек? За что?
А я не знал, за что, и тоже заплакал над ним, потому что вид у него был такой, словно его башку кто-то в ушат со свиною кровью макнул.
— Не знаю, Игнась. Не знаю. Может, если б ты мне залепил, я бы тебя не тронул. Видно, кто-то кому-то должен был залепить. Не плачь. Пойдем как-нибудь на гулянку, ты возьмешь такую же бутылку и мне по башке. Я тебе слова не скажу. Еще налью стакан.
Молодые мы тогда были. Если уж веселились, веселились
— Эх ты, Шимек, Шимек. Кого хочешь развеселишь. Ни Блажек, ни Лукаш не умеют так. Точно в тебе черт сидит. Хи-хи-хи!
Любят девушки, чтобы их сперва развеселили. Развеселить все равно что отпустить грехи. И потом на другое уговорить легче. Встретишь какую, когда она с обедом в поле идет, с полдороги проводишь, пошутишь, обнимешь за плечи и вечером уже лежишь рядом с ней над рекою или в саду. И она не боится, что это грех, потому что в молодости вроде и не стыдно грешить. А захочешь то да се увидать, покажет, даже, как голубя, даст подержать в руке. Или в костеле во время поздней обедни пододвинешься к которой-нибудь поближе и шепнешь на ухо:
— Ложись сегодня, Виктя, на сеновале.
И ни собака на тебя не залает, ни ворота не заскрипят, и к сену подставлена лесенка. А сено только-только свезенное с лугов, и девушка точно луг под тобой стелилась. И как нагретый солнышком луг дышала теплом. И ты словно кузнечиков слушал, положивши голову на этот луг, так в ней шумела кровь. А то пойдешь в полдень на реку, где купаются девушки. А купались они почти всегда нагишом, редко которая в рубашке. Река чистехонькая, аж телу сладко, чего им стыдиться. Лошадей купали, и никто не запаршивел никогда. Гуси, утки сами в воду шли, не надо было загонять. Рыбы почти что поверху плавали. А на дне разных камушков — прямо рябило в глазах. Можно было сесть на бережку и без конца на воду смотреть и смотреть, и даже призадуматься, что она, как твоя жизнь, течет. Такая чистехонькая была река.
А визгу, крику! Издалека услышишь, где девки купаются. В воду заходили не выше пупка, потому что мало какая умела плавать. Больше плескались, чем плавали. Брызгались, кувыркались, топили друг дружку, кидались против течения, по течению, обнимая реку руками, или ложились навзничь, позволяя воде лениво себя нести. И даже не видели, что я стою на берегу, за ветлой или ракитником, и смотрю на их груди, бедра, животы, зады, мелькающие в воде, так она их одурманивала. Пока которая-нибудь не очнется и в крик:
— Прячьтесь, девчонки! Там за деревом Шимек!
— Бесстыдник! Озорник!
— Ксендз тебе не отпустит грехов!
— Точно не знает, что у нас есть! На-ка, гляди!
— Уйди, Шимек, уйди!
— Ладно, уйду, только с Зосиной одежкой. Приходи, Зося, вон за тот ракитовый куст, там и отдам.
— Отдай, Шимек! Я мамке скажу, ужо она тебя кочергой! Никогда больше на тебя не взгляну. И на гулянке не пойду танцевать! Отдай, Шимек, отдай. Хоть юбку мне оставь, а то заплачу.
— Иди сюда, Зоська, я ж не на всех, на одну погляжу, а это не такой и грех.
И Зоська дулась, злилась, но шла. А подойдет к ракитовому кусту, я дальше отскочу.
— Сюда, Зося, вон под ту ольху подойдешь, отдам. Там, подальше, тебе отдам. Ну еще два шага. Здесь тебе отдам. Тут,
И Зося подходила. Все ближе и ближе.
А зимой идешь туда, где перья щиплют, горох лущат. Собирались девушки, парни, старики. Вечера долгие, делать нечего, так хоть наслушаешься про духов, про чертей, про ведьм, когда-то их в деревне было полно, вместе со скотиною жили, с людьми. Не заметишь, что время позднее, пора расходиться по домам. А известно, что духи, черти, ведьмы только по ночам шастают и больше всего охочи до молодых девок. Еще если которая по соседству живет, тогда полбеды. Выйдет хозяин или хозяйка с фонарем на порог, посветит, постоит, пока в соседней хате не скрипнет дверь. Но тех, что подальше жили, надо было провожать. И выбираешь ту, которая пуще всех боится или дальше всех живет. Да и выбирать-то не приходилось. Про меня знали: я на край света в самую темнющую ночь пойду, потому что ни в каких духов, чертей, ведьм не верю, хотя послушать, как они другим являлись, любил. Так девушка либо сама:
— Шимек, проводишь меня? С тобой не страшно.
Либо хозяйка:
— Проводи, Шимек, Магду, девчонка у самого леса живет. Боязно идти одной.
А ничто так не сближает, как страх или дальняя дорога, оттого иной раз прямо за порогом девушка прижмется к тебе, прилипнет к боку, голову под мышку засунет, а ты ее обнимешь, так всю и обхватишь. Снег под ногами скрипит. Тихо, пусто, нигде ни живой души, вот она через несколько уже шагов позволяла себя поцеловать. А тут еще звезд на небе, как на кусту малины, остановишься, на звезды поглядишь. Которая твоя? Моя вон та. Смотри-ка, они рядом совсем. И снова поцелуешь, будто звезда звезду. И так по этим звездам шагаешь до самой хаты. А если старики крепко спят, то и под перину залезешь.
Хотя я больше зимы лето любил. Летом мир настежь распахнут, сады, луга, поля, лес, скирды, стога, рощи. Не нужна никакая хата, есть небо над головой. Летом у девушек кровь горячей, распаляются они в поле. Летом и без ухаживания можно было обойтись, сами набивались девки. Иной раз ты на своем поле косишь ячмень, а она рядышком на своем пшеницу жнет серпом, ну и переходишь со своего ячменя к ней в пшеницу.
— Я тебе помогу, Ганя.
А то она сама:
— Иди сюда, Шимек. Только и нашего, пока не скошены хлеба.
А в пшенице и любезничать не нужно. Пшеница будто постель разобранная. Горячая пшеница, над пшеницей солнце. Девушка постлалась, а ты ее с колосками, с зерном берешь, точно голыми руками вынимаешь из печи хлеб.
Черт, видать, меня дернул посеять пшеницу на той стороне дороги. Собирался я там картошку сажать, но пришел Антек Кветень одолжить лопату, слово за слово, что сеешь, что сажаешь, жаль, говорит, такую землю, за дорогой, под картошку. Картошку где хошь можно посадить. А там земля в самый раз под пшеницу. Ровнехонькая, не перетрудишься, и год будет для пшеницы добрый. Вон аисты еще и не думают улетать. Сей пшеницу. Уродится, сам увидишь — картошки пришлось бы в два раза больше сажать. И уродилась, ничего не скажу. С меня ростом, колосок к колоску, каждый с мой палец, зерна крупные, налитые. Кто только мимо ни пройдет, вот это да, вот это пшеница — золото, не зерно. Аж приятно было косить. Да и погода стояла ясная, словно не хотела перед этой пшеницей срамиться. Раз только побрызгал дождичек, да и то самую малость. Я уж начал подсчитывать, сколько понадобится мешков, когда обмолочу, сколько себе оставлю, сколько на продажу пойдет. Да, заслужил Антек Кветень, надо ему поставить. Вот только кончу свозить.