Камень на камень
Шрифт:
— Давай, Шимек, брей. Они, гады, жрать будут, а мы, как Моисей, с бородами ходить.
Но тогда еще у стола были все четыре ножки, а по столешнице точно вьюнки вились. И ящик имелся с золоченой ручкой.
Было где клещи, молоток держать, разные болты, винтики, гвозди, бритвенные приборы, квитанции, материнские четки — от нее их целых четыре штуки остались. Одни даже с того времени, когда мать, взявши меня, малолетка, с собой, ходила на поклон в святые места.
А тут вернулся я из больницы, смотрю — ящика нет. Приглянулся кому-то, видать. С той поры зияет в столе дыра, будто вырвана у него душа. Да и со столешницы давно блеск сошел, и дырочек от короедов полно, словно на конопатой роже
Нашел я его на второй день, как вернулся из партизанского отряда домой. Отец послал меня посмотреть, не заминировано ли наше поле, а то скоро весна, пахать надо будет, сеять. Хотя до весны было далеко, еще снег не сошел. Немного не доходя до нашего поля огляделся я вокруг и вижу: что-то на господской земле в нескошенной ржи лежит — труп не труп, сверху припорошено снежком. Оказалось, столешница. Тогда начал я ноги искать. Одну сразу нашел поблизости, а две почти у самого леса. А потом и четвертую, в развороченной землянке, когда за сапогами для Сташека ходил. А из ящика как-то раз, незадолго до пасхи, вижу, сосед кормит свиней.
— Кароль, — говорю, — что-то, сдается мне, подходит этот ящик к моему столу. Взял бы ты у меня корытце. Свиньям все равно из чего есть, а мы б с тобой еще выпили пол-литра.
— Ну, — отвечает, — почему нет? Но корытце ты мне дашь, чтобы было из чего свиней кормить. А за ящик что?
— Как что за ящик? Я же говорю.
— Ну, говоришь. А что дашь?
— Возьмешь себе мое корытце, и выпьем пол-литра.
— Пол-литра-то выпить можно. Но ты еще полкорца ржи накинь. Вы успели до фронта сжать, а мое поле окопами изрыто. И за ручку лошадь дашь для пахоты на денек-другой. Это тебе не простая ручка. Загажена малость. Но ты ее отчистишь золой, будет сверкать. К дверям приладить можно. Я уж не стану считать, что на моем поле лежала. А сколько было мин. Парень мой неделю возился. Неделю дрожали от страха, как бы его не разорвало. Вон Щербов Болек разряжал на своем поле мины, и что? Собирать потом нечего было. Тут рука, там нога. Ты и так почти задарма получаешь ящик.
Вот так и собрал весь стол.
Мать даже курицу зарезала, сварила бульон. Сели мы за этот стол, я против отца, Сташек с Антеком против матери, перекрестились, начали есть. Отец говорит:
— Ну, наконец-то как люди едим.
Мать вздыхает:
— Господи, если б еще Михась с нами был. Столько лет, и ни слова, ни весточки. Может, он и неживой уже?
— Живой, живой, — утешает ее отец.
И Сташек, словно чтобы внимание матери от Михала отвлечь, встрял:
— Хорошо бы зашел кто. И кура, и стол.
И как накаркал. Открывается дверь, и входит Матея из-за реки.
— Слава Иисусу Христу.
— Во веки веков. — Но, гляжу я, какой-то он чудной. Вроде бы улыбается, а у самого глаза как у лисы, ну сейчас покажет клыки.
— Куру едите, — говорит. — Хорошо вам.
— Чего ж, стол есть, я и зарезала, — объясняет мать.
— Знаю, что есть. Потому и пришел. — И начинает как ни в чем не бывало осматривать стол сверху, снизу, с боков, там стукнет, тут ножку дернет, не шатается ли, похлопывает, точно лошадь по заду, и наконец: стол-то его.
— А метрика у тебя есть? — спрашиваю я.
— Какая метрика?
— Ну, что твой он.
— Да я ж вижу. На моем поле лежал.
— Где на твоем, дуростель?! На господском лежал!
— На господском, когда оно господское было. Потому я и не брал. А теперь, после раздела, поле мое, выходит, и стол мой.
— Хрен тебе! Какой у вас перед фронтом был стол? Забыл? Из досок сбитый, не оструганный. Вечно вы себе занозы загоняли под ногти. С обвязанными пальцами ходили, люди смеялись, ежевику, что ль, собирали? А это господский
И надо же было судьбе захотеть, чтоб, когда проложили новую дорогу, первым в деревне автомобиль задавил Матею. Он с одной стороны на другую переходил, потому что вспомнил, баба велела соли купить, а магазин был не по их стороне. И не только соли не купил, а еще получилось, что сам виноват. В своей деревне — и виноват. За солью шел — и виноват. Пожил еще немного. Оттащили его в сторонку. Вся деревня сбежалась. Пошел и я, хотя с тех пор, все эти годы, не могли мы тот стол друг дружке забыть.
— Прощаю я тебе тот стол, — прошептал он, когда меня увидел. — Твой, мой. Все за одним будем сидеть.
Я речь сказал на его похоронах. И даже вспомнил про стол, не плачь, жена, не плачьте, дети, Винцентий теперь у господа бога за столом сидит.
А вскоре после Матеи задавило Потейку. В костел она шла к поздней обедне, и тоже надо было ей дорогу перейти, потому что костел был на другой стороне. Но она страсть как этих автомобилей боялась и ждала, пока дорога станет пустой. А совсем пустой ей уже никогда не бывать. Ждала Потейка, ждала и вдруг слышит, звонят к выносу святых даров. Сорвалась с места и дрып, дрып, а машина еще далеко была. И не посмотри Потейка вбок, перешла бы, потому что идти-то осталось два шага. Но как она увидела, что автомобиль подъезжает, так с перепугу и выпустила палку из руки. Одни говорили — нагнулась за палкой, другие — на колени опустилась, чтобы не убивал. А он убил.
Потом у Кацперского в хате печь треснула от этих машин. Другое дело, что теперь у него дорога под самой стеной проходит. Они едят, а у них, когда проезжает машина, ложки в руках дрожат. Густое варево еще можно с грехом пополам донести до рта, но жидкое наполовину расплескается. Кацперский говорит, что уж и стоя пробовал есть, и прямо из тарелки хлебал, и в сад выходил с тарелкой. Только и наестся, когда жена ему в поле принесет обед.
Потом задавили собаку Баранского. Потом телку Валишины. А однажды в воскресенье мою курицу. Погнал я утром лошадь на реку поить. На небе ни облачка, река сверкает, тепло, свежо, пташки поют, кто б мог подумать, что случится беда. Коров покормил, свиней. Лошади сена подкинул, собаке вынес миску, кошке молока в блюдце налил. Решил побриться. Половину щетины сбрил, влетает Михалина:
— Господи! Шимек! Куру твою переехали!
Я выскочил на дорогу, одна щека намыленная, в руке бритва, рубаха поверх штанов. Вижу, на дороге кучка людей стоит, а посередке моя задавленная курица. Трепыхалась еще. Беру я ее, подымаю за ноги. Твоя? — спрашивают меня. Как же, моя. Что я, курицу свою не признаю? И чего стоит для такого автомобиля жизнь?
— Который это? — спрашиваю, не потому, что мне хотелось узнать, а только как же про свою курицу — и ничего не сказать?
— Уехал давно, — говорит кто-то.