Камень на камень
Шрифт:
Позже все начиналось. Когда зайдет солнце и под потолком зажгут лампы. Когда старухи из-под стен разойдутся коров доить. И матери ребятишек спать уведут. Когда музыкантов первый пот прошибет, а гулянку тряхнут первые корчи. Тогда да, тогда уже можно было девушку затащить в буфет. А в буфете рюмка, другая, третья и — тебя как зовут? Зося, Крыся, Виктя, Ядвися. А меня Шимек. Эх ты, Зося, Крыся, Виктя, Ядвися, выпьешь с Шимеком? Я все хожу и хожу по гулянкам за тобой как за счастьем своим. Ну и наконец настиг. Не врешь? С чего бы мне врать? Пойдем, наш танец играют. А в этом танце она уже и прижать себя позволяла. И сзади по вышивке на блузке рукой можно было провести. А у некоторых не блузки, а сад, сплошь вишенки, розочки,
А потом снова к буфету. И снова плясать. И уже не куявяк, не вальс, а оберек! Эх, оберек, оберечек! Ты и притопываешь, и кружишься все быстрей. Влево, вправо. Эгей! И девушку от земли оторвал. Вот она, в твоих руках. Под потолок ее. Юбка развевается, блузка трепещет. А коса сама по залу вьется вокруг вас. Господи! Шимек! У меня голова кругом идет! Летит тебе в объятья, запыхавшаяся, раскрасневшаяся. Уже сама тебя обнимает. Уже у ней чертенята в глазах. Ой, Шимек, больше не могу. Ох ты, Шимек, Шимек. Пойдем, Зося, Крыся, Виктя, Ядвися, выйдем, проветримся чуток. А то она сама: пойдем, Шимек, проветримся, жарко тут. А на улице подальше от гулянки тянет. Не здесь, Шимек, дальше, еще увидит кто. Разговоры пойдут. И на гулянку ты то ли вернешься обратно, то ли не вернешься.
Потому что гулянка отпускала все грехи. И даже если которая-нибудь спрашивала: а женишься ты на мне? — можно было пообещать, почему нет, только не после этой гулянки еще. Пошли, вставай, опять играют, слышь.
А если тебе какая барышня приглянулась, то, с кем бы она ни плясала, берешь ее как свою, на кавалера и не взглянешь. Пошли, с Шимеком станцуешь. С Шимеком только поймешь, что значит танцевать. А ты отваливай, тютя! Боязливый попадется, так на лавку сядет поглядеть или пойдет в буфет водку пить. А упрется, ты ему цепочку сунешь под нос. А мало покажется, по роже хрясь.
Не раз с этого начиналась драка. Который по роже схлопотал, крикнет: наших бьют! Девчонка завизжит. Кто-то на помощь кинется. Кто-то встрянет, попытается разнять. Кто-то со стулом подлетит. А кто и за нож схватится.
Хотя настоящие драки чаще без причины начинались. И когда гулянка в разгаре была. И когда все уже хорошо набрались. И кто мог на ногах стоять, стоял. У кого оставались силы петь, пел. А у кого голос уже осип, тот пошатывался и хрипел. И когда девицы, как мыши, попискивали по углам. И когда все уже перемешается, изомнется. Платья и рубахи, души, тела, кровь, пот, а лампы под потолком в черном тумане потонут. И когда только шум, и все скопом перекатываются от стены к стене. И никто никого уже не видит. Только ноги под людьми сами плясали, а пожарный сарай дрожал, будто яблонька, которую что есть мочи трясут. А пыль стояла столбом, как на проселке. Потому что уже самые огневые пляски шли. Оберек за полькой, полька за обереком.
Музыканты поужинали, вот водка и кипела у них в крови. Пиджаки поснимали, играли в одних рубашках. А иные и рубашку расстегивали до пупа и ремень распускали, и штиблеты скидывали, чтоб не жали ноги. Все ради музыки. Теперь только распахивалась у музыкантов душа. А играли они, эге-гей! Губ не чуяли, рук не чуяли, нутром играли, точно ничего другого не делали отродясь. Играли так, что после и умереть не жалко. Аж громы где-то гремели. И войско шло на войну. И свадьба ехала на хмельных конях. И цепы бухали на гумне. И земля сыпалась на гроб. Тут уже и не стыдно было девчонку облапить так, сяк и за задницу даже схватить. И под кофточку залезть. И ноги с ее ногами переплести. И девчонки сами к тебе на колени запрыгивали. И плясали до упаду. Отцов-матерей забывали, стыд забывали. И даже десять заповедей господних. Потому что и ад, и рай были здесь, на гулянке. Грудь прижималась к груди, живот к животу. И, хихикая, млея, вступали девки в рай,
Тогда с любого пустяка закручивалось. Вдруг в одном углу все как собьются в кучу, будто кто-то зал наклонил. И сразу визг, крик, Иисусе, Мария, Стасеньки, Ясеньки, чтоб вас черт, окаянные! Наши, ко мне! Наших бьют! А ноги еще пляшут, не остановить. И девчонка еще приросла к тебе, как к березе трутовик. Хоть ножом ее отрезай. Не пускает, целует, плачет, молит:
— Шимек, уйдем! Не ходи туда! Согласна я. Хочу. Слышишь, Шимек? Передумала. Хочу! Господи Иисусе, убьют ведь тебя! Шимек!
А тут уже кто-то скамейкой сечет по головам. Раз, другой замахнулся, и скамейка, как подрубленная, на землю хлоп. Толпа к дверям, в окна. Кто-то в лампу бутылкой. А оркестр шпарит, уже не польки, обереки — молнии, громы. И все надсадней, громче, перекрывая крики, визг, крепкие словца.
А зал опять кто-то наклонил, в другую сторону. И потом обратно. Не поймешь, стоит он или лежит. Девчонки за куртки, за рубахи, за руки цепляются, на шее виснут, на плечах, тянут тебя куда-то, плачут, скулят, визжат. Да не до девчонок тут, когда пошли в ход ножи. Где-то затейник надрывается — пара за парой! пара за парой! в кружок! все пары танцуют! И вдруг как ойкнет, одни только разноцветные ленты вьются, где затейник был. Кто-то стулом принялся махать. Раз-другой махнул и потонул в толпе. Куда там со стулом, когда здесь ножи на ножи. Кровь на кровь.
А зал уже покатился с высокой горы. Грохот, стоны, проклятья. Бутылки звенят. Уже только одна лампа болтается под потолком. Где-то другую зажгли. Вроде возле буфета. Но вот и ее бутылкой снесли. Стекло посыпалось. И снова зал взбирается в гору в темноте, в пыли. Сопение только слыхать. И от ножей шуршанье, как от кос в страду. И снова вниз. Куда-то под оркестр. У музыкантов руки немеют. Играть! Играть! Эй, оркестр, марш! Скрипач марш начинает, а его кто-то в бок. На белой рубашке кровь. Скрипка точно с неба на землю летит. И барабан захлебнулся, не доиграл, потому что и его кто-то пырнул в незащищенное брюхо. И гармонь разодрана. И кларнет об голову кларнетиста разбит. Черт бы побрал оркестр! С него ведь все началось.
И нет больше оркестра. А в окнах ни единого стекла. И буфет перевернут кверху дном. И от лент под потолком обрывки одни. А вместо куртки лохмотья на плечах. Рубашку иной раз хоть выжимай от своей крови и от чужой. А еще с песней возвращаешься домой.
Раз после такой гулянки мужики на телегах нас развозили, изрезанных как свиней. Я тогда недели три на чердаке над хлевом провалялся, потому что кого-то отправили на тот свет и полиция, разыскивая виновного, шныряла по деревням. Но это все равно что ветра в поле искать. Попробовал бы кто в драку на гулянке встрять — неужто б узнал, который виноват? На гулянке ни виновных, ни невиновных нет. Все куда ни попадя тычут ножами, один другого может и до смерти зарезать и не будет даже знать кого. Или его зарежут, и он тоже не будет знать кто. Бог только может знать, кто виноват, но не полиция.
Мне бок продырявили и спину в двух местах. На брюхе только и мог лежать. Прикладывала мать к ранам разные травы. Но что-то не спешили они заживать. Видать, нож был заржавелый. Кровь все сочилась и сочилась, а мать плакала:
— Шимек, дитятко. Пожалел бы меня. Еще убьют тебя когда. Я не переживу.
— Не убьют, не убьют. Не плачьте, мама. Не так-то просто меня убить. Вон, три дырки, и что, убили? Сами видите. Я еще кое с кем посчитаюсь. А если даже убьют, лучше раньше, чем позже. Чего держаться за такую жизнь, мать. От жатвы до жатвы и от жатвы до жатвы, разве это жизнь?