Камень на камень
Шрифт:
Ничего не скажешь, новая дорога прежней раза в три шире, и катишь по ней, как по столу. Хоть на мир поглядишь. Особенно в воскресенье. Жаль только, нет у таких дорог названий, как у рек. Ведь деревня наша при этой дороге точно у разлившейся реки. Смотрят люди, а она течет и течет. И даже как бы нашу деревню на две разделила. По ту сторону деревня и по эту. Мать ребенка в магазин не пошлет, если магазин не по их стороне. Сосед к соседу занять лошадь, плуг, косу иной раз лучше подальше пойдет, чем через эту реку переходить. Пастухи коров на пастбища гонят, так одно стадо отсюда, другое оттуда, а когда-то всех вместе пасли. На собраниях, то же самое, — те, что с этой стороны, и те, что с той, на своем стоят. Или выйдут два соседа, у которых хаты напротив,
Ну и акаций жаль. Горло сжималось от жалости, когда старые деревья, как хворостинки, падали под пилой. Человек с ними родился, с ними вырос, вот и думал, что с ними помрет.
Весной это началось. Холодно, мокро, грязь. Кое-где на полях еще снег лежал. Приехали с моторами, пилами и давай валить. А люди выходили и смотрели, что оставалось делать? Старые, молодые, ребятня, матери с младенцами — так на берег выходят, когда в половодье вода в реке подымается. Или когда ночью зарево на небе, и знаешь только, что где-то горит, а помочь не поможешь — далеко. Не у одного навернулась слеза, не один господа помянул, не у одной матери дитя заплакало на руках, потому что и детям больно было глядеть, как кромсают мир.
Но потом, когда объявили, что будут эти акации продавать, все позабыли про жалость и кинулись покупать. Не обошлось без ругани, подкупов, оговоров. Кое-кто по целым дням под акациями на страже стоял. Иные девок посылали перед пильщиками задницей вертеть. А у кого не было в доме девок, задабривали водкой, колбасой, чем бог послал. Кто-то даже образок с ангелом-хранителем на одну из акаций прибил, чтобы тот ее для него сберег. Кто-то на дерево повесил кусочек красного наперника — мол, это его. А Болесь Валек собаку привязал — тоже приглядел себе дерево под платяной шкаф. Только ночью кто-то его собаку убил и той же веревкой привязал к телеграфному столбу. Или же Микус — велел своему пацану на дерево влезть и сидеть, покуда не спилят. И так раскупили самих себя.
Не буду врать, я себе тоже одну присмотрел. За километр от деревни росла, я и подумал, пока до нее доберутся, успею еще купить. Подхожу как-то, а от моей акации только пень. И остальные уже, вдоль всей дороги, проданы, спиленные и неспиленные. Электропилами пилили, приставят такую пилу, дрыз-з-з, и нет акации. И тут же другую, третью. А я, дурак, думал, что, как обычной пилой, чах, чах. На всей дороге осталась одна старая верба у мостика за костелом, которую никто не хотел покупать, потому что возле нее привидения водились. Была она вся трухлявая, внутри — пусто, только снаружи ствол. Как еще весной у нее на верхушке зеленые ветки вырастали — чудеса.
Говорили, когда-то там было логово черта. Вроде он показывался людям, только не в своем обличье, а всегда кем-то переодетый, то заблудшей овцой, то всадником на коне, монахом в капюшоне, странником, который ищет ночлега или сбился с пути. А Пенте из Замлынья явился невестой в длинной белой фате, и фата эта застилала поперек всю дорогу. Хотел Пента мимо пройти, потому как сразу что-то ему не понравилось — невеста ночью и у старой вербы. Но невзначай наступил на эту фату, а фата вдруг с девицы и спади, и предстала она перед ним голехонькая, как господь сотворил. И к Пенте — теперь, мол, ты на мне обязан жениться. Пойдем, отведу тебя под венец. Но Пента мужик не промах, почему нет, говорит, обожди только маленько, сперва я побегу, свою бабу зарублю топором. Ну беги!
То же самое, дед рассказывал, что в молодые годы возвращался однажды ночью домой, а возле вербы какой-то барин прогуливается, в цилиндре, в пальто, с тростью. Дед подумал, помещику не спится, вот и вышел пройтись. Хотя странно, почему по такой ухабистой дороге, будто у него своего парка нет. Еще
— Что же вы, ваша милость, не по парку прогуливаетесь? Здесь рытвины, ямы, только гляди.
Тогда тот деду:
— А, это ты, Петрушка.
А деда как маслом по сердцу — в такую темень помещик его узнал и фамилию вспомнил. А когда еще взял под руку, мол, проводит его до хаты, тут уж подумал дед, не настают ли для бар худые времена.
Сперва он выспрашивал у деда, что слышно в деревне, как людям живется, не жалуются ли. В общем, судачили о том о сем. Но, видно, задушевный у них вышел разговор, потому как, когда к дому подошли, дед предложил, что теперь он проводит помещика до дворца. И опять чесать языком. Так и провожались полночи, то помещик деда до хаты, то дед его до дворца. И вдруг помещик спрашивает:
— А не думает народ на поместья идти?
Дед сразу смекнул: вот об чем твоя, сукин сын, печаль — и говорит:
— А зачем?
— Ну, жечь, грабить, убивать!
— И-и-и, деревня богобоязненная, тихая, работящая. Нам усадьбы не в тягость.
— Как же так? — рассердился помещик. — Неужто вам панами не хочется быть?
— Нам и мужиками неплохо, — хитро отвечает дед. — Так установлено, видать, оно и всего лучше.
А тот еще пуще осерчал. Тростью по дороге стал колотить, что непременно должны пойти. Столько им паны причинили зла и дальше чинят. И такое понес: и пожгли бы все, и крови бы сколько пролилось, и слез — как если б не одни усадьбы рушились, а весь белый свет. У деда коленки затряслись, и со страха он возьми да перекрестись. Тут подул ветер, у помещика сорвало цилиндр, и увидел дед на его башке рога.
— Сгинь, дьявол! — крикнул дед и в ту же минуту увидел — никого возле него нету.
Ну а я — неужели черта испугаюсь? Купил эту вербу. Свалил у овина, до сих пор там лежит. Потому что, по совести говоря, ни на дрова ее порубить, ни смастерить чего. Но раз уж мне не досталась акация, пускай хоть верба будет моя. Не приметил я, правда, чтобы собака на нее ощетинивалась или кот ее обходил, а куры те и вовсе взяли в привычку на этой вербе сидеть. Коли есть там черт, пусть вылазит, поглядим, кто кого. Акацию же я хотел потом у Юзека Винярчика перекупить, предлагал двойную цену. Он шесть штук купил. На что тебе столько, говорю. А мне бы пригодилась на новую телегу. А не на телегу, так, может, сколотил бы стол. Стол мне даже больше нужен. Тот, что у меня, еще с войны стоит, едва дышит. Ни облокотиться на него, ни тяжелого поставить. Тронешь — качается как на ветру да поскрипывает. Пришлось ему недавно ножку приделывать. Собака потерлась, и отвалилась ножка. А перед тем доску в середине заменил. Поставил я миску с капустой, а миска через стол на землю плюх. Выпилил кусок из старой боковины от телеги, тоже была трухлявая, но другого ничего не нашлось, прибил гвоздями, гвозди как в масло вошли. А ножку сделал из сливового деревца, которое уже несколько лет стояло засохшее, все недосуг было его выкопать. К другим ножкам не подходит, но держится. Да и как может обыкновенная слива подойти, когда те три дубовые и резные. Наверху каждая словно венками оплетена, а внизу тоненькие, как лошадиные бабки, и какими-то диковинными лапами упираются в пол.
Одно время, сразу как фронт прошел — я тогда за парикмахера был, — соберутся, бывало, в воскресный день мужики и обязательно заведут спор из-за этих ног. Некоторые даже об заклад бились, ото львов они или от каких других чудищ. Отгадать никто не отгадал, но выпито при этом было немало. И не только из-за ног сцеплялись, еще из-за того, кто за столом сидел, что ели, что пили. Иной раз начнут гадать да так раззадорятся, прямо тебе настоящий пир. Смех, крики, здравицы только и слыхать. И даже как пробки стреляют, как рюмки звенят. А от еды стол прямо ломится. И все новые и новые подносят кушанья. И от запахов аж свербит в носу. Пока кто-нибудь первый не опомнится вдруг и не бросит со злостью: