Камень на камень
Шрифт:
А как раз жатва началась, так хоть в одном повезло — из-за этих ран без меня скосили рожь и ячмень. А рожью и ячменем у нас больше половины поля было засеяно. Еще дожди в тот год зарядили, один не успеет кончиться, другой начинается, хлеба все побило, эвон сколько бы пришлось косою махать. Один морг полеглых хлебов все равно что три неполеглых. Рук потом не чуешь, поясница разламывается, в голове гудит, и ноги в хату отказываются нести. Что там три раны — пустяк.
Я давно уговаривал отца купить жнейку, потому что жатвы эти мне уже осточертели. — Или это господь так человека покарал, что каждый год жатва? Неужто не могло жито как-нибудь по-другому родиться, чтоб не надо было косить, сгребать, свозить, а потом еще молотить, веять, везти на мельницу и тогда только хлеб. Пусть бы сразу родился, ходи себе да собирай ковриги. Хоть и небольшие, с капустный кочан. Но уж не на такие зернышки раздробленные,
А отец ни в какую, мол, не на Что, и после косы солома прямая, а после жнейки мятая-перемятая. Ни крышу потом не покрыть, ни сечку нарубить, и в кровать не постелешь. Ну и Антек со Сташеком подрастают, что им тогда делать, баклуши бить, если купим жнейку? А когда хлеба полеглые, все одно надо косой, жнейка их не возьмет.
Встал я, когда пришел черед пшеницы. Но пшеницей у нас засевали самое большее полморга. На куличи к пасхе, пироги к троицыну дню, к рождеству, на закваску для жура и на лапшу, иногда делали свою лапшу по воскресеньям. Да и не очень-то уродилась пшеница в тот год. Если не чертополох забил, полегла из-за дождей. Полиция к тому времени перестала уже виноватых искать. Мужики при косах, кровь в каждом горячая. А убитого все равно не воскресить. И убитый-то свой, какое полиции до этого дело.
Я немного покосил, но тут у меня в глазах потемнело, и мать велела идти домой. Еще отца отругала, что совести у него нет, на работу еле живого погнал, точно я не сын его, а пасынок или подкидыш. Даже всплакнула, бедная. Потому что отец на третий уже день гнал меня в поле. Пришел ко мне на чердак.
— Вставать не собираешься? Рожь завтра начинать пора. Колосья осыпаются. Э, разве это раны. Шкуру только окорябало. Ножом мог, и косой сможешь. Разбойник из тебя вырастет. Еще за решетку угодишь. Не было никогда у нас в роду разбойников, теперь будет. Дед Лукаш убил, так хоть за справедливость. И сбежал в Америку. А ты куда сбежишь? Вон Стах Овсянек — одна только нога, вторая деревянная, а как махает косой. Или Мельчарек, скрюченный точно корень, а возьмет косу в руки, и не заметишь, что скрюченный. Прямехонько, как жердь, идет, а рожь сама перед ним ложится. На жатве забываешь, чего у тебя нет, где болит. Не зарезали ж тебя насмерть. А чтобы боль прошла, размяться надо. Продырявили тебе спину, бок, но руки-то целехоньки. И ноги целы. А для косьбы только руки и ноги нужны. Хорошему косарю и поворачиваться нет надобности. Идет, будто по дороге, а руки сами перед ним летают. Он отдельно, и руки отдельно. Только ноги за руками должны поспеть. Видал, как ксендз на ходу служебник читает? И ты так же, шаг за шагом, полегонечку. Больно, ясное дело. Но пройдешь один ряд, и отпустит боль. Пройдешь второй и забудешь, что в боку дыра. Иисус Христос тоже гвоздями пробит, а сколько тысяч лет висит на кресте? И раны у него не заживают. Да еще на все зло должен смотреть. Думаешь, ему б не захотелось лучше косить, чем на кресте висеть? А как сойти с креста, когда такое его предназначение? Самое трудное начать. Даже если и не порезанный ты, после первого дня все равно как порезанный. Руки, ноги, бока, спина, живого места нет. А разойдешься, потом коса передохнуть не даст. Разве только чтоб на оселке ее направить. Или перекреститься, когда к поздней обедне звонят. Сама тебя будет тянуть, все дальше и дальше. До самого конца. Такая уж она, коса. На косьбе иной раз скорей заживет, чем в костеле. Где б ни болело: на теле, в душе или у родни, в деревне и на всем белом свете. Мужики сколько веков косили, вот и меньше чуяли боль от панов, а не косивши, еще бы как чуяли. Накосишься, так и вдвое больше снесешь, и куда больше простишь. И кто злой, кто добрый, прижимистый, криводушный, узнаешь по тому, как человек косит. И даже когда смерть придет — вроде бы она всего-навсего на жатве косу у тебя из рук и вынет, когда ты притомишься, и докосит вместо тебя эти морги пшеницы, ячменя, ржи. Смотря что вышел косить. Или когда в войну косишь, не так уж она и страшна. А тебя ведь не на войне продырявили, а на гулянке. Небось гуляли — не плакали. Девок лапали — не мертвецов. Водку хлестали — не отраву.
И хоть я позволил себя продырявить, как последний дурак, но жатва прошла, раны зажили, и начал я снова по гулянкам летать. Любил я гулянки, ой как любил! Мир не казался мне больно уж хорошо устроенным, но если тебя в драке даже самую малость царапнут, потом и на мир приятней глядеть, и работаешь в охотку. Подрядился я на железную дорогу гальку под пути насыпать, купил себе коричневый в белую полоску костюм. Рыли в усадьбе пруд, платили ползлотого за кубометр. Купил габардиновое пальто, рубашку, галстук, носки. Подумывал даже часы купить и портсигар, и наверняка бы купил, не начнись война. Но без часов и портсигара, все равно одет был лучше иного богатого. И
Да что отец, он только и знал: работа и господь бог, а на билет ни разу гроша не дал. Ну и то четверть жита тайком вынесешь с чердака и еврею за полцены. То яиц подберешь, а мать потом — что у ней куры перестали нестись. Как-то грушу почти целиком обтряс, рабочим на железной дороге продал, по два гроша штучка. А раз собачник ездил по деревне и скупал собак. Отвязал я с цепи нашего Рекса и задворками, задворками, чтоб никто не видел, отвел в дальний конец деревни и там продал собачнику, когда он уже уезжал. Хороший был пес, но в воскресенье в Болешицах устраивали гулянку. Жаль было не пойти, хоть и Рекса жаль. Ластился к ногам, скулил, словно чувствовал. Стал я его утешать, много ли радости, Рекс, от твоей собачьей жизни? Теперь уж тебя никто не заставит лаять на вора. Будешь в лучшем мире служить. Собаки тоже попадают в рай. Отец потом как пришибленный ходил, все расспрашивал в деревне, не видал ли кто нашего Рекса. Потому что любил его, как ни одну собаку, и Рекс больше всех любил отца.
А раз почему-то некуда было идти. Ну и стояли мы с ребятами в воскресенье пополудни возле корчмы. Девушки еще не выходили из домов. Прибраться надо, посуду помыть. Старухи к поздней обедне брели. Выпить бы, но как назло ни у кого ни гроша. Еврей, хозяин корчмы, в долг не давал, потому что за каждым и так уже числился должок. Солнце затуманилось, похоже, к дождю. А до вечера еще далеко. Эх, хоть бы пришел кто и поставил пивка. Или подраться бы, только никто ни к кому не цеплялся, квелые какие-то все ребята были.
И вдруг вдалеке на дороге облако пыли и три лошади, а на лошадях трое верхом. Кого ж это в воскресенье в деревню несет? Вроде в военных мундирах. Подъезжают к корчме, осаживают коней, капитан, поручик и барышня. Капитан как капитан, поручик как поручик, а барышня — у меня аж дух занялся. В бриджах, в офицерских сапожках со шпорами, в круглой черной шапочке с козырьком, в руке хлыст, ни дать ни взять ангел, переодетый наездником. Капитан говорит с лошади:
— Ну что, орлы? Вижу, в случае чего будет кому за отечество постоять! Напиться можно в этой корчме?
— Можно! Можно! — Ребята встрепенулись, закричали наперебой: — Пиво есть! Квас! И лимонад!
А я уставился на ангела и гляжу, как на образ. Красивые девчонки и в деревне были, но такой красоты я в жизни не видел. А может, это потому, что она в таком наряде и на коне? Должно быть, я здорово засмотрелся — ангел тоже на меня взглянул и улыбнулся. Потом соскочил легонько с лошади, словно кот с печи. Капитан и поручик тоже слезли.
— А ну, орлы, подержите коней, а мы пойдем чего-нибудь выпьем! — сказал капитан.
Ребята, как один, кинулись к лошадям. Таких коней подержать не каждый день выпадает. Но я всех растолкал. Разойдись! Шимеку велели держать.
— А ну, проваливай! Не то как засвечу, искры посыплются из глаз!
Собрал вместе поводья от всех трех лошадей, намотал на руку. Те пошли в корчму. Вскоре вышли. Капитан первый вскочил на коня.
— Спасибо, орел!
За ним поручик. Потом ангел поставил ногу в стремя, но, видать, оттолкнулся слабо. Раз попробовал, другой, и все вроде ему седло высоко. А сам на меня поглядывает. Тогда я правой рукой подхватил барышню пониже спины, а в левой поводья ее коня держу, и посадил в седло. А потом рука моя словно сама собой скользнула по ее бедру и по сапожку, до шпоры, и там, возле шпоры, я ножку и сжал. Барышня на мгновенье закрыла глаза, потом улыбнулась, но невесело. И тут кто-то меня хрясь по голове.
— Ах! — вскрикнул ангел.
Я обернулся — это поручик хлыстом.
— Убери руки, хам! — зашипел в ярости. — А чтоб не обидно было — на, получи. — И бросил мне под ноги деньги. Я наотмашь ударил его лошадь по крупу, он так и подскочил в седле. И все трое ускакали.
Ребята кинулись поднимать. А я пошел домой — неужто на такие деньги пить? Это все равно что дьяволу душу продать. Но ребята меня догнали и силком затащили в корчму. Сунули в руки стакан, и пей до дна — твоя добыча. Надо бы, чтоб он тебя еще разок огрел и столько же дал. Ну а выпивши, затеяли мы драку и разнесли корчму. Лавки, столы, кружки, стаканы — все пошло в ход, что только ни подворачивалось под руку. Кто-то бочонок с пивом схватил и как брякнет об землю, нас всех окатило пеной. Хозяин под стойку спрятался и ну вопить: