Капитальный ремонт
Шрифт:
Низкий пустынный берег бухты подчеркивал своей унылостью праздничный блеск рейда - воды и кораблей. Но берег никогда не может быть приведен в такое же состояние великолепного порядка и чистоты, как море и военные корабли.
Белое облачко дыма вырвалось с правого борта адмиральского корабля, и хлопнул звук пушечного выстрела.
Юрий обернулся:
– Салют? С чего это?
Лейтенант оглянулся тоже. Пушечный выстрел мог означать многое: или начало салюта, или сигнал к шлюпочной гонке, или выговор какому-либо из кораблей, - мало ли что придет в голову празднично-скучающему адмиралу. Интонацию
– Гардемарин Ливитин, вы не наблюдательны. Что обозначает гюйс на фок-мачте?
– "Прорезываю строй, имею особое приказание", - ответил Юрий, щеголяя знаниями.
– Шляпа! На якоре - строй?
– Правильно!.. На якоре - заседание суда особой комиссии, - поправился Юрий, засмеявшись, и вдруг удивился: - В праздник - суд? Что у них там стряслось?
– Не у них, а у нас, - объяснил лейтенант, пропуская брата вперед на трап, ведущий на мостик.
– Наших кочегаров судят за вчерашнее поведение.
– Быстро!
– Чего быстрей, служба налаженная. Мой Гудков в полном восторге. Шиянов его выбрал для доставки страшных преступников на адмиральский фрегат и попал в точку: это дело надо любить, как Гудков любит. Он с вечера пистолетами обвесился.
– А разве их уже отправили? Я и не знал...
– Вся команда не знает, для того и делалось, - сказал Ливитин наставительно и, толкнув дверь флагманской штурманской рубки, остановился, удивленно подняв брови.
В рубке, предназначенной для штабной прокладки во время пребывания адмирала на походе и обычно пустовавшей, оказались матросы. Они вскочили с кожаного дивана, поправляя фуражки. Ливитин узнал среди них рулевого боцманмата Кащенко, двоих своей роты - Тюльманкова и Волкового, остальные пять-шесть человек были ему незнакомы.
– В чем дело?
– спросил он, нахмурясь.
– Что у вас тут за сборище?
Кащенко, солидно кашлянув в кулак, неторопливо и почтительно объяснил:
– Картину, вашскородь, рисуем. Господин старший штурман дозволил в свободное время. Вот, извольте взглянуть!
На столе и точно стояла картина, поставленная на аккуратно подложенную старую парусину; рядом лежали кисти и краски. На картине "Генералиссимус", непомерно высокий и угрожающий орудиями, разрезал воду цвета синьки, выдавливая из нее белые колбаски, изображающие пену. Корма была еще только намечена, и там белел грязный холст со следами мучительных поисков поворота кормовой башни.
Кащенко, горделиво отставив пальцы с карандашом, смотрел на лейтенанта, ожидая оценки.
– Картина хорошая, - усмехнулся Ливитин, - но остальные чего тут крутятся? Тюльманков зачем?
– Так что он мне башню указывает, вашскородь, я над башней которое воскресенье бьюсь. А Марсаков вон портрет с Волкового срисовывает, бабе послать...
– Свет внизу ненормальный, вашскородь, - пояснил Марсаков с превосходством человека, владеющего тайнами искусства.
– Настоящего тона никак не подберешь. Срисуешь его, а он потом драться полезет:
Матросы сдержанно засмеялись, Ливитин улыбнулся тоже:
– Вы, художники, небось, курите тут?
– Никак нет, вашскородь, разве можно!
– хором ответили матросы, уже повеселев.
Кащенко заступился:
– Они не нагадят, вашскородь, мы тут чисто и в аккурате... Приборочку потом сделаем, старший штурманский офицер с этим и разрешили.
– Ну ладно, пойдем выше, Юрий, - сказал лейтенант, выходя.
– Подумаешь, штурман в покровители искусств записался! Обложим за завтраком.
Тюльманков плотно прикрыл за ними дверь.
– Тоже, сыщик, сука! Лазает везде, - сказал он зло.
– Брось, он не из этих, - ответил Кащенко, садясь на диван, - просто братца водит кораблем похвастать.
– Все они одним миром мазанные!
– Ну, довольно там, - оборвал Волковой, перестав улыбаться, - и верно, много нас тут. Вались-ка, Спучин, на мостик, без тебя поговорим, в случае чего - крикнешь.
Спучин вышел из рубки, а Кащенко вынул пробку со свистком из переговорной трубы, проведенной с мостика в рубку. Матросы сели.
– Продолжай, Тюльманков, - кивнул Волковой коротко.
– Так всё уж, товарищи, - сказал Тюльманков, - боится Вайлис - и точка. А мое мнение, конечно, такое: не хлопать, раз дело само в руки идет. Когда еще такой случай будет? Сейчас развернуть среди матросов агитацию на этом, недовольных хватает, а в день суда начать вооруженное восстание...
– Загнул, - хмыкнул Кащенко неопределенно.
Тюльманков повернулся к нему нервно:
– А ты знаешь, что в Питере творится? Не слыхивал? А ты знаешь, что революция на носу? Вот что по всей стране делается, слушай...
Он полез за пазуху и достал письмо.
– Вчера прислал Эйдемиллер, помните, комендор в запас осенью ушел? Теперь на Пороховых работает...
– Заслони окно, Кащенко, - вставил Волковой негромко.
– Вот что пишет он и просит комитету передать: "Начались у нас беспорядки, заводы забастовали. У нас бастует тротиллитовое отделение и наше капсюльное. Печатники бастуют на типографии купца Яблонского, третий месяц не сдаются. Объявлена везде однодневная забастовка, протест за обуховцев, которых царская свора скоро судить хочет. Пожалуй, перебросится на всю матушку-Россию, ну, тогда и вам, матросам, придется пройтись по стопам пятого года. Вот, Ваня-друг, какие дела настали, на кораблях за все цепляйтесь, чтобы поддержать нас, дела будут большие..." - Он посмотрел на Кащенко уничтожающе, пряча письмо.
– И теперь, конечно, самое время; кстати, и кочегары подвернулись...
Кащенко покачал головой:
– Не с того конца начинаешь, теперь поздно... Если б нам хоть за день их выходку знать. Бунтуют не спросясь, сволочи...
– Значит, никакой работы в кочегарах не было, варимся в своем котле, конспири-ируем!
– зло сказал Марсаков, тыча сухой кистью в портрет: окна в рубке большие, зеркальные, видимость сохранять надо.
– Дурак!
– коротко обрезал Волковой.
– Забыл, как на "Цесаревиче" в позапрошлом году в штаны клал? И врешь ты все: в кочегарах у нас три пятерки есть. А вон спроси Балалаева, - они-то знали?