Капут
Шрифт:
Однажды вечером, месяц спустя после открытия борделя, зондерфюрер Шенк, проездом оказавшийся в городке, пригласил меня сходить к еврейским девушкам. Я отказался, Шенк рассмеялся, поглядывая на меня с насмешливым видом.
– Это не проститутки, а девушки из добропорядочных семейств, – сказал он.
– Я знаю, что это порядочные девушки, – ответил я.
– Не стоит их так уж оплакивать, – сказал Шенк, – это же еврейки.
– Я знаю, что это еврейские девушки, – ответил я.
– Ну и? – спросил Шенк. – Может, вы думаете, что их обидит наш визит?
– Вы
– А что тут понимать? – удивился Шенк.
Я ответил:
– Эти несчастные девушки не проститутки, они продаются не по своему желанию. Их заставили проституировать. Они имеют право на уважение. Это военнопленные, а вы используете их недостойным образом. Какой процент от заработка этих несчастных немецкое командование записывает на свой счет?
– Их любовь не стоит ничего, – сказал Шенк, – это бесплатное обслуживание.
– Значит, это принудительная работа?
– Нет, это бесплатное обслуживание, – ответил Шенк, – и потом, в любом случае не стоит им платить.
– Не стоит платить? Почему?
Тогда зондерфюрер Шенк поведал мне, что через пару недель закончится их смена, их отправят домой и заменят другой командой.
– Домой? – переспросил я. – Вы уверены, что их отправят домой?
– Конечно, – смущенно ответил Шенк и слегка покраснел, – домой, в больницу, не знаю. Может, в концентрационный лагерь.
– А почему вместо бедных еврейских девушек вы не возьмете в бордель русских солдат?
Шенк долго смеялся, он хлопал меня по плечу и смеялся:
– Ach so! Ach so! Вот это да!
Я был уверен, он не понял, что я хотел сказать, он, конечно же, думал, что я намекаю на историю в Бельцах, где в одном доме «Лейбштандарт СС» держал тайный бордель для гомосексуалистов. Даже не поняв, что я хотел сказать, он залился смехом и похлопал меня по плечу.
– Если бы вместо бедных еврейских девушек там были русские солдаты, было бы забавнее, nicht wahr? – сказал я.
На этот раз Шенк решил, что все понял, и рассмеялся еще сильнее. Потом серьезно сказал мне:
– Вы считаете, что все русские – гомосексуалисты?
– Вы узнаете об этом в конце войны, – ответил я.
– Ja, ja, nat"urlich, мы узнаем это в конце войны, – и рассмеялся еще громче.
Однажды поздним вечером около полуночи я направился к генуэзскому замку, спустился к реке, прошел бедный квартал и, постучав в дверь дома, вошел. В просторной комнате, освещенной подвешенной к потолку керосиновой лампой, три девушки сидели на диванах, стоявших вдоль стены. Деревянная лестница вела на второй этаж. Из верхних комнат доносился скрип дверей, легкие шаги и разговор далеких, погребенных во мрак голосов.
Девушки подняли взор и оглядели меня. Они собранно сидели на низких диванах, покрытых безвкусными румынскими коврами в желтую, красную и зеленую полоску. Одна читала книгу; как только я вошел, она положила ее на колени и стала молча разглядывать меня. Все походило на сцену в борделе кисти Паскина. Девушки молча смотрели на меня, одна трогала свои черные вьющиеся волосы, собранные на лбу, как у ребенка. В углу комнаты на накрытом
– Gute Nacht, – после длинной паузы сказала та, что трогала волосы.
– Buna seara, – ответил я по-румынски.
– Buna seara, – сказала девушка с робкой улыбкой.
Я не сознавал в тот момент, зачем пришел в этот дом, хотя знал, что пришел сюда втайне от Шенка не из любопытства или из неосознанной жалости, а для того, в чем теперь моя совесть, пожалуй, не хочет признаться.
– Уже поздно, – сказал я.
– Мы скоро закрываем, – сказала девушка.
Ее подруга тем временем встала с дивана и, поглядывая на меня, лениво прошла к граммофону, покрутила рукоятку и поставила иглу на край пластинки. Женский голос раздался из граммофона, зазвучало танго. Я подошел и снял иглу с пластинки.
– Warum? – спросила девушка, уже поднявшая руки, чтобы начать со мной танец, и, не ожидая ответа, отвернулась и снова села на диван. Она была невысокого роста и слегка полновата, на ее ногах были домашние тапочки из материи зеленого цвета. Я тоже сел на диван, девушка подобрала юбку, чтобы освободить мне место, и пристально посмотрела на меня. Она улыбалась, не знаю почему, но ее улыбка вызвала во мне раздражение. Наверху открылась дверь и женский голос позвал:
– Сюзанна.
По лестнице спускалась худая бледная девушка с распушенными по плечам волосами, она держала в руке зажженную свечу, завернутую в желтую бумагу. Она была в шлепанцах, на руке висело полотенце; придерживая полу красного, похожего на тунику платья, перетянутого поясом на талии, она остановилась посреди лестницы, внимательно посмотрела на меня, наморщила лоб, как если бы мое присутствие было ей неприятно, потом обвела всех уже не таким недовольным, но все же подозрительным взглядом, посмотрела на граммофон, на напрасно крутящуюся с легким шорохом пластинку, оглядела нетронутые бокалы, выстроенные в ряд бутылки и, зевнув, сказала чуть хрипловатым голосом, прозвучавшим жестко и неприветливо:
– Пошли спать, Сюзанна, уже поздно.
Девушка, которую пришедшая назвала Сюзанной, рассмеялась, посмотрела на подругу с несколько насмешливым видом:
– Ты устала, Люба? А что ты делала, что так устала?
Люба не ответила, она села на диван напротив и, зевая, стала рассматривать мою форму. Потом спросила меня:
– Ты не немец. Кто ты?
– Итальянец.
– Итальянец?
Девушки смотрели на меня с вежливым любопытством. Читавшая закрыла книгу и остановила на мне усталый, отсутствующий взгляд.
– Красивая страна Италия, – сказала Сюзанна.
– Я предпочел бы, чтобы она была некрасивой, – сказал я, – красота, если только это одна красота, – ни к чему.
– Я хотела бы поехать в Италию, – сказала Сюзанна, – в Венецию. Хотелось бы пожить в Венеции.
– В Венеции? – удивилась Люба и рассмеялась.
– А ты поехала бы со мной в Италию? – спросила Сюзанна. – Я никогда не видела гондолу.
– Если бы я не была влюблена, – ответила Люба, – то поехала бы хоть сейчас.