Князь Воротынский
Шрифт:
– Возможно, ты и прав. Как всегда. Будь по-твоему. Только гляди мне, не умори их голодом. Не стань детогубцем.
– Не уморю, государыня моя. Не уморю.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
– О, Господь наш Христос! Велико твое терпение! Как сел змей лютый Улу-Магмет на змеином месте, так и застонала земля православная, запылали города русские, опустошались села! И ты, Господи, видишь, что мы, кто ведет свод род от кроткого праотца нашего Иакова, смиряемся, как Иаков перед Исавом, перед суровыми и безжалостными потомками гордого Измаила. О каменные сердца их, о ненасытные их утробы! Безгрешных младенцев, агнцам подобных, когда те протягивают к ним руки свои, будто к отцам родным, кровопийцы те
Юный царь всея Руси великий князь Иван Васильевич говорил пылко, убедительно о тех варварских походах, какие почти каждый год совершали казанцы на земли православной России, о том, что не единожды великие князья, особенно отец и дед его, пытались установить мирные соседские отношения с казанцами, смиряя время от времени кровожадность их; те клялись больше не проливать крови христианской, но всякий раз коварно нарушали свои обязательства – вновь лилась кровь, снова пылали города и села, вновь стонала земля от злодейства неописуемого.
Не бывало на Руси еще ни князей, ни царей, кто вот так вдохновенно держал бы речь перед боярами, воеводами и ратниками, чтобы поднять их дух, чтобы до глубины сердец осознали бы они, ради какой цели великой вынимают мечи из ножен и отдают жизни свои в руки Господа Бога, и рать слушала своего царя с нескрываемым восторгом, а седовласые воеводы не стеснялись слез умиления.
Восторгался царем и Михаил Воротынский, готовый лобызать его руки, и случись сейчас вдруг какая-либо нужда защитить Ивана Васильевича, бросился бы, не медля, на помощь, хотя это грозило бы ему смертью. Какой уже раз он твердил себе: «Слава Богу, венец Мономахов у благочестивого, доброго и справедливого царя! Слава Богу!»
Наверное, в первые годы после венчания на царство Ивана Васильевича, после его клятвы быть судьей праведным и пастырем добрым своему народу, многие князья, бояре и дьяки думали так же, службу правили, радея в угоду юному государю, но князья Воротынские, Михаил и Владимир, особенно старались любое поручение царя выполнять быстро и точно, ежечасно подчеркивая свою к нему преданность и любовь. Да, собственно говоря, иначе и быть не могло. Сколько надежд похоронено в звоне цепей, сколько тревожных недель и месяцев пережито в сыром и темном подземелье, особенно после того, как с необычной даже для Флора лихостью влетел тот в конуру их и выпалил: «Все! Нет Елены-блудницы! Шуйские ее отравили!»
«Что ты говоришь. Бог с тобой? – изумился Михаил. – Она же государя нашего мать. Она сама – царица. Иль не грех страшный – лишать ее жизни?!»
А князь Владимир с удивлением спросил: «Тебе-то чего плохого сделала великая княгиня Елена?»
Будто не услышал вопроса-упрека Фрол, не растерялся, а все так же, сияя радостью, продолжил: «Теперь князь Телепнев-Оболенский согнет в рог всех врагов своих. Сердовольство Еленино, ему мешавшее, теперь не помеха! Шуйские первыми поплатятся!»
Михаил и Владимир перекрестились, как бы отгоняя колдовское наваждение, не стали больше вести со стрельцом опасные речи, хотя привыкли к нему и вполне ему доверяли, но уж слишком тревожной для них была эта очередная новость Фрола. Могла она принести им более зла, чем добра.
Не подумали они, отчего так восторженно воспринимает Фрол трагическое событие, их мысли были заняты другим, и как только стрелец-стражник оставил их одних, они вполголоса, к чему уже давно приучили себя, чтобы не подслушали их за дверью, принялись обсуждать, как смерть Елены-правительницы скажется на их судьбе. И так они прикидывали, и эдак, а ответа верного никак не получалось. Усиль свою власть Овчина, конец тогда им. Это уж как пить дать. До сих пор у них в памяти часы в пыточной, надменно дикий взгляд мучителя, лицо его, пышущее гневом от бессилия. Нет, он не простит их упорства, ему раболепные к душе. Только, как им виделось, скорее всего, Овчина окажется в этом самом подземелье окованным либо лишится головы своей на плахе, и тогда вполне возможна свобода. Но какая? С возвратом всего, чего достойны они по роду своему, либо воля без отчего удела, без боярства и думства. Устроит ли их судьба третьесортного порубежного воеводы, князей не вотчинных, а только служилых? Нет, конечно. Владимировичи они! Владимировичи!
Только зря они заранее расстраивались, обсуждая, как станут вести себя в том или ином положении, ничего не менялось в их судьбе ни тогда, когда Овчина-Телепнев продолжал еще властвовать, ни потом, когда главой правления объявил себя князь Василий Шуйский, бросивший в темницу Телепнева, а затем уморивший его голодом; ни после смерти самого князя Василия Шуйского и захвата власти князем Иваном Шуйским; ни после торжества князя Ивана Вельского, от которого братья Воротынские ждали милости, ибо не мог не знать Иван Вельский, что отец их, Иван Воротынский, принял смерть, спасая Вельского, нет, князь Иван, словно совершенно забыл свое посещение дома Воротынских и то, что открой Воротынские суть его предложения, топор палача отсек бы мятежную княжескую голову.
Впрочем, изменения все же произошли: казенный харч стал хуже после падения Овчины-Телепнева, зато Фрол Фролов стал намного больше приносить от себя, как он всегда подчеркивал, домашних яств. О том же, что продукты для роскошных блюд поступали прямехонько из вотчин узников заботами их матери, Фрол умалчивал. Да и стал Фрол настолько предупредительным, что казалось, будто не охранник он, а слуга дворовый, слуга преданный.
Между тем Фрол сослужил узникам действительно знатную службу. Он знал, что князь Иван Вельский выпущен малолетним царем вопреки воле Шуйских и по просьбе митрополита Иосифа, вот и посоветовал Фрол княгине проторить тропку в митрополичьи палаты. Не вдруг митрополит внял мольбам матери-княгини, понимая, что раз Воротынские посажены матерью государя, тот поостережется снимать с них опалу, но, в конце концов, отступил перед настойчивостью и добился-таки от царя воли невинным братьям. Более того, сумел так повернуть дело, что прямо из темницы князей Михаила и Владимира доставили в царевы палаты. И не куда-нибудь, а в комнату перед опочивальней, где принимал царь самых близких людей для доверительных, а то и тайных бесед, и откуда шел вход в домашнюю его церковь.
Не в пыточной, а здесь, в затейливо инкрустированной серебром и золотом тихой комнатке признались братья в том, что в самом деле склонял их к переходу в Литву князь Иван Вельский, только получил твердый отказ, и что причина крамолы Вельского – не любовь к Литве, а нелюбовь к самовольству и жестокости князя Овчины-Телепнева да его подручных, угнетающих державу.
«Ишь ты! – недовольно воскликнул государь-мальчик. – А еще сродственник! За право царево бы заступиться, так нет – легче пятки смазать!» «Мы ему то же самое сказывали. Предлагали вместе бороться со злом. Сами же честно оберегали украины твои, государь». «Не передумали, в оковах сидючи, верно служить государю своему?» «Нет. Зла не держим на твою матушку-покойницу, а тем более на тебя. Животы не пожалеем». Довольный остался ответом Иван Васильевич и, подумав немного, сказал: «Вотчину отца вашего оставляю, как полагается, в наследство вам, а тебе, князь Михаил, даю еще Одоев. В удел. Пойдемте помолимся Господу Богу нашему».
Утром князья Михаил и Владимир поспешили в думу, зная, что государь станет держать совет, покинуть ли ему Москву, оставаться ли в ней, ибо от главного воеводы речной рати Дмитрия Вельского привез гонец весть весьма тревожную: Сагиб-Гирей, казанцами изгнанный, но захвативший трон крымский, переправился через Дон, имея с собой не только свою орду, но еще и ногайцев, астраханцев, азовцев, а главное – турецких янычар с тяжелым огнестрельным снарядом. Со дня на день жди, что осадят татары Зарайск, гарнизон которого не так уж велик, и надежда оттого лишь на мужество ратников и горожан да на воеводу крепкого Назара Глебова.