Князь Воротынский
Шрифт:
– Слушаю тебя, княгиня. С чем пожаловала?
И без того подавленная, теперь еще удрученная столь ошарашивающим приемом, княгиня выдавила с трудом:
– Тебе, Елена, – поправилась спешно, – великая княгиня государыня наша, ведомо, чего ради я здесь.
– И что же ты хочешь?
– Милости.
– Ха, милости! Не я ли вызволила супруга твоего из оков, поверив твоей мольбе, что чиста его совесть, а вышло как?!
– Никак не вышло. Чист в делах и помыслах мой князь. И дети мои чисты.
– Чисты, говоришь?! А ты сама не желаешь в монастырь?!
– За что, Елена, – вновь
– Лятцкий гостевал у вас, чтоб сговориться о присяге Сигизмунду?!
– Свят-свят! – перекрестилась княгиня. – Гостевать – гостевал, то правда, речи, однако, ни о Литве, ни о Польше не вел. Клянусь детьми своими. Князь, верно, удивился, чего ради окольничий пожаловал к забытому всеми князю, а мне-то что, я – хозяйка. Как же гостя за порог выставлять?
– Ишь ты – хозяйка! Или тебе путь ко мне был заказан что ни пришла с вестью, что Лятцкий гостил? Не удосужилась! Лятцкий с Симеоном Вельским – в бега, вы – в удел.
– Не ведали мы той крамолы. Покуда посланец от Сигизмунда не пожаловал.
– Письмо сигизмундово к твоему супругу у меня. Да и сам посланец в руках у князя Телепнева побывал. В письме черным по белому писано: сговор с Лятцким был. На дыбе подтверждение тому устное получено!
Холодный пот прошиб княгиню. То, что не сделал сам князь, сделал кто-то из младших воевод, вовсе не оповестив своего государя. «Предательство! Кто предал?! Кто?!» Не подумала она, что за ее мужем князь Телепнев по повелению Елены установил слежку. В голову такое даже не приходило. Ответила резко, вопреки полной своей растерянности:
– Князь Воротынский, не взяв письма, велел взашей гнать посланца сигизмундова!
– И это я знаю. Только, думаю, не игра ли коварная?
– Нет, государыня! Нет! Поверь мне!
– Я бы, возможно, поверила, только как ты объяснишь то что вскорости после сигизмундова посланца князь Иван Вельский наведался к вам?
– Как главный воевода. Князь мой дружину, почитай, вылизал, на сторожи людей своих разослал…
– Чего же Вельский, отобедавши, тут же воротился в Серпухов? Теперь он окован. Вина его в желании присягнуть Сигизмунду.
– Не было, государыня, речи о крамоле какой. Я как хозяйка сама кубки гостю почетному подносила. Все на слуху моем было. Ни слова о Сигизмунде. После трапезы на малое время по воеводским делам, думаю, удалились мужчины. Князь, сыновья мои и гость. Только вскорости князь Вельский велел подводить коня. Не в духе. Должно быть, о сакме супруг мой ему поведал. Из степи весть пришла, будто готовится еще одна сакма. Одну, что после сигизмундова посланца налетела, побили, ан – новая наготове.
Зря княгиня упомянула об уединенном разговоре мужчин, особенно о том, что в разговоре участвовали и ее сыновья. Ой, как опрометчиво было это признание! Слукавить бы, стоять на том, что сразу после трапезы поспешил Вельский в Серпухов, что, кроме того, как идет служба на сторожах, кроме рассказа, как была побита последняя татарская сакма, ничего не говорилось; но княгиня не привыкла хитрить, а сейчас, когда просила за мужа и детей, вовсе не желала что-либо скрывать, веря, что рассказанная ею правда вполне убедит Елену в невиновности князя и княжичей.
– Думаю, дорогой мой князюшка, Иван Воротынский не замышлял крамолы, а вот склонять к Сигизмунду его склоняли.
– Он, моя Елена, виновен уже в том, что не донес об этом.
– Верно. Я не намерена миловать Воротынских. Более того, прошу, мой князь, дознайся, о чем с ними говорил изменник Лятцкий и, особенно, Иван Вельский.
– Станут ли они признаваться миром?
– Заставь!
– Благослови, Господи!
В то самое время, когда правительница Елена и любезный сердцу ее князь Овчина-Телепнев обсуждали судьбу узников Воротынских, князь Иван советовался с сыновьями, как вести себя под пытками, которых, по его мнению, им не миновать.
– Самое легкое – выложить все о намеках окольничего Лятцкого и о предложении князя Ивана Вельского. Все, как на духу. Обвинят тогда за недонос. Опалы не снимут, особенно с меня, но живота не лишат. Только, мыслю, чести роду нашему такое поведение не прибавит. Лятцкий и Вельский на порядочность рассчитывали, со мной беседуя, а я – предам их. По-божески ли? По-княжески? Доведись мне одному под пытку, я бы отрицал крамольные речи. Лятцкий лишь наведался и все тут, а главный воевода о сторожах и сакмах знать желал. Посильно ли вам такое? Сдюжите ли плети, железо каленое, а то и – дыбу?
– Посильно, – без пафоса ответил Михаил. – С Лятцким мы не виделись, ты, князь-батюшка один его потчевал, князь же Вельский по воеводским делам прибыл, о порубежной страже речи вел.
– Верно все. Как ты, князь Владимир?
– Умру, но лишнего слова не вымолвлю!
– О смерти – не разговор. На пытках мало кто умирал. Выдюжить боль и унижение не всякому дано.
– Выдюжу.
– Славно. А смерть? Она придет, когда Бог ее пошлет. За грехи наши тяжкие.
Трудно сказать, за какие грехи Бог послал смерть, чтобы прибрала она к своим костлявым рукам князя Ивана Воротынского, но отдал он Богу душу сразу же после пытки, хотя его самого Овчина лишь «погладил» плеткой.
Когда их ввели в пыточную, каты без лишних слов сорвали одежды с Михаила и Владимира, а князя Ивана толкнули на лавку в дальнем углу, чуть поодаль от которой, за грубым тесовым столом сидел плюгавый писарь, будто с детства перепуганный. Гусиные перья заточены, флакончик полон буро-фиолетового зелья. Писарь словно замер в ожидании. Бездействовали и каты. Лишь крепко держали гордо стоявших нагими юношей, статных, мускулистых, хотя и белотелых. Вошел Овчина-Телепнев. Сразу к князю Ивану Воротынскому.
– Выкладывай без изворотливости, какую замыслил крамолу против государыни нашей, коей Богом определена власть над рабами ее?! Что за речи вел ты с Лятцким да с Иваном Вельским?! Не признаешься, детки твои дорогие испытают каленое железо.
Горновой тем временем принялся раздувать угли мехами, и зловеще-кровавые блики все ярче и ярче вспыхивали на окровавленных стенах и низком сыром потолке пыточной. Овчина-Телепнев продолжал, наслаждаясь полной своей властью:
– Погляди, как великолепны княжичи. Любо-дорого. Останутся ли такими, в твоих, Ивашка, руках.