Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
Мать тогда за уксус схватилась. Полбутылки осилила, пена изо рта пошла, еле откачали. И Ленька от нее как-то отстал. После чего отстал? Пил-гулял, гармошку тискал, девок щупал. Бабушка еще приговорку сказанула: «У нашего гармониста чрез гармонь сопля повисла..». Какие-такие драмы разыгрывались в нашей избе? Похлеще шекспировских. Круче. Или вот – шок. Шок натуральный. Теперь-то я соображаю, что у матери случился выкидыш. И крохотный человечек, синенький солдатик, мальчик-с-пальчик, вытянулся на дедушкином верстаке, рядом с тисками. Конечно, конечно, его потом закопали в огороде, под навозом… Но зачем он лежал на верстаке?
Тогда я, вот смелость и мужество, притронулся к нему и тут же отдернул палец. И заплакал. Сам не знаю почему, я завыл. И с этим нутряным воем, не видя ничего вокруг, я ринулся на улицу и помчался в гору, по старой, битой телегами дороге. Дальше не помню что было. А дальше?..
Ленька, натуральный отец, опять угодил в тюрьму. Там и провалился. Мать устроилась прицепщицей к трактористу Елянюшкину дяде Васе. Тогда работали ведь до опупения. «За палочки», – рассказывала бабушка. Весь день – трясучка на прицепе и в клуб тянуло, на танцы. Днем – на бороне верхом, а вечером – клуб. Спать некогда.
Укачало ее, что ли, но распороло бороной. Как жива осталась?!
Меня опять кольнула жалость. Тихохонько. А потом – разлилась. До мокроты в глазах.
Что же это мы за люди такие, взялись воевать… Что за люди?!.. Бой мышей и лягушек. Сдался нам этот сортир. Надо опять бочку прикатить, прикрыть дверь, пускай уж победой наслаждается. Пусть! А взять отчима, е г о, Петра Семеновича. Тут тоже непросто. Он хоть и зверь, кто ж из людей не зверь, но ведь и нежные чувства ему были ему даны. Вот дубленку мне купил. Так внезапно, с бухты-барахты. За то, что я обещал ему в партию вступить. Ни у кого из однокурсников такой модной шубейки не было, а он, Петр Семенович, этот зверь стозевный, утром денежки все свои со сберкнижки снял и дубленку мне дорогущую купил: «Носи, Володька, только в партию обязательно вступи. Вступишь? – Он не ждал ответа. – Как институт закончишь и вступи. Тогда продвижение будет». В этой дубленке мы с отчимом таскались по пахнущим перегаром и дешевым сигаретным дымом пивным. Я в рот тогда не брал. Отчим заказывал сразу две кружки. Одну он предлагал кому-нибудь из знакомых. Петр Семенович показывал: «Вот – сын, в институте учится, на третьем курсе. Я ему и дубленку огоревал. Теплая, на меху. Овчина натуральная».
Отчим выдернул клок шерсти с изнанки и подпалил его. В пивной запахло жженой роговицей. Мужики рядом зареготали: «Го-го-го!»
Смешанное чувство. Меня это раздражало и было приятно.
Так-то, и отчим не прост. Шоколадочкой мать угощал, сам уже при смерти, а шоколадочкой, будто этим прощения просил. «Варюшенька моя» – написано на старом конверте. «Варюшенька моя, купи себе золотые сережки. Обо мне помни».
Помнит ли она его кадык, его небритые острые скулы и белые от злобы глаза?..
Эххх!
Да, бочку надо опять к туалету приставить, чтобы мать не заметила, что я ее откатывал.
Я поднялся с постели и хотел прошмыгнуть мимо матери, которая громко сопела в другой комнате. Не тут-то было. Я услышал ее голос:
– Сынок, ты куда?
– Воздухом подышать.
– Ты ведь не куришь?
– Не курю, мам, просто так дыхнуть.
– Ну-ну, а я посплю. Иди.
– Спи, мам.
Я ее почти любил. Нет, не почти. Сейчас я ее любил. Она столько в жизни своей перенесла, неужели не достойна тепла и ласки?! Бросила ли она меня? Нет, не кинула. Она искала свою жизнь. Все мы, гады, семьей отгораживаемся. Мол, это главное, продолжение рода. И еще: «Ночная кукушка дневную перекукует». Премудрости нынешнего скользкого, уютного быта. Я – с сыном, я – с женой, Наташенькой своей. А она – в полном ауте: с курочками да с кабыздохом. С шелудивым Тимохой.
Воздух и в самом деле свеж. Выпала роса. Она была колкой. Шумели одичавшие, старые яблони. Перебрехивались собаки. Фонарь у дороги тускло освещал материнский двор с темными репьями и увядающей картофельной ботвой.
Сзади меня стукнуло. Оглянувшись, я увидел мать. Она сидела на ступеньках веранды, как всегда обхватив свои плечи руками. Ей, видимо, тоже не спалось.
Керосиновая бочка опять была прислонена к двери сортира. Темные ее ребристые бока злорадно щерились. Живая бочка, монстр.
– Не вздумай откатывать. Я в нее воды наносила.
Голос матери был чужим, как всегда. И что это я наплел сам себе? Я – лакировщик действительности. Это ведь другой человек. Мать ли она? Нет, конечно. Какая там мать! Жизнь постоянно меняет человека. Друг становится недругом, даже врагом. Любимая внезапно становится пустой и абсолютно неинтересной, раздражающей. Зачем Бог дал нам такую юркую психику?
– А я откачу, мам. И завтра бухну эту бочку в реку. Пусть она утонет, и все забудется. Все, все.
– Попробуй только. Ты сам заколоти уборную, тогда и забудется.
– Не забудется.
Я подошел к бочке и наклонил ее. Из нее выплеснулась вода. Я с силой накренил и упустил емкость. Вода из нее хлынула на ноги. И пусть. Главное не сдаваться. Она сама потом поймет, что была не права. Дойдет до нее.
За спиной послышалось порывистое дыхание. И мат. Мать в порывах гнева позволяла себе.
– Ах, такой сякой-сухой-немазанный, ты еще с матерью так поступаешь? Чтобы ноги завтра здесь не было. И не приезжай, не нужен ты здесь. Отлынь!»
Она схватила край бочки и стала дергать ее. Я схватился за другой край.
– Гад, какой гад! – это я вслух, сам себе. Но мать не слышит. Она трясет бочку, вырывая ее из моих пальцев.
– Отлынь, отлынь, су-су-сукин сын!
Я отпустил руки.
«Это она так причитаетю – Кажется, успокаиваюсь, – Ну, и что, коли выгоняет из дому? А я не хочу. Этот дом принадлежит мне, так же как и ей. И она не в своем уме. Это шоковая терапия. Что за слово такое – «Отлынь»?»
Наверное, в это время, во время душевного одичания, люди становятся сильнее. Старушка мать пересилила меня и приладила бочку вплотную к двери новой уборной.
Что ж, пойду спать. Уймусь. Может, и она так поступит.
Она не унялась и стала чуть не бегом таскать воду из водозаборной колонки, которая находилось рядом с тем тусклым фонарем.
На вялых ногах я побрел в свою комнату. И сразу уснул. Видно, то напряжение, с которым жил весь день, иссякло. Утром я сказал матери, что уезжаю. Раз она так захотела, то уезжаю. Все, нагулялся.
Мать скребла сковороду, я не видел ее лица. Только слова:
– Прости, сынок. Прости меня. Да, сына, совсем старая и больная. Пожалей меня. Пузырек корвалола вот чуть не целый выпила, не могла успокоиться.