Колодец в небо
Шрифт:
Думала ли матушка, рожая, об историческом факультете или вид из окна был созвучен ее ощущению сына, но с тех самых пор она точно знала – мальчик должен стать историком! И не просто, а великим историком! Трою раскопать, как живший неподалеку на 1-й линии Шлиман. Или что-то менее известное, но более научное сотворить, как толпы тех академиков, что жили и живут в «индийской гробнице» – в Доме академиков на набережной лейтенанта Шмидта с двадцатью девятью мемориальными досками на фасаде.
Через семнадцать лет, когда уже из университетского окна Андрей разглядывал желтизну оттовского здания, ему приходила в голову простая мысль. Что если бы окна родилки выходили не на Корзухину артель с истфаком, а в сторону знаменитого здания «Двенадцати коллегий», в котором размещались биологический и геологический факультеты? И что тогда? Ему надлежало бы ублажить чаяния матери разрезанием лягушек
Но мама рожала с видом на истфак, и иного будущего для сына не видела. Пока длились схватки, вместо обезболивающего матушка тешила себя мыслью, что место рождения определяет жизнь человека, значит, самим фактом рождения своего Андрейки не где-нибудь, а «у Отта», она заложила основу его будущего счастья. Будто у казенных пеленок и у привязанных к ручкам младенцев квадратиков клеенки с написанными на них химическим карандашом данными ребенка могла быть разница – на Васильевском острове или на Колыме…
Впрочем, о Колыме в их доме предпочитали не говорить. Как предпочитали не говорить и о том, чем занимался в блокаду его дед.
Маленьким Андрюшка не задумывался, почему это дед в блокаду был в Ленинграде, тогда как мужчин в городе практически не оставалось. Лишь в середине 90-х, руководя выносом мебели (стеклопакеты иначе не поставить) из их бывшей комнаты в откупленной у всех соседей коммунальной квартире, он нашел датированную 1942 годом бумагу. В бумаге той значилось, что деду его, Антону Андреевичу, начальнику особого отдела по борьбе с каннибализмом, предоставлялись чрезвычайные полномочия. В пионерском детстве и комсомольской юности о блокадном каннибализме он слышать не мог, как теперь не мог представить себе всю степень ужаса того, чем приходилось заниматься его деду. Но, найдя эту бумажку, понял, почему дед был немодным в ту пору вегетарианцем.
Родившись, как мечталось деду и маме, «у Отта», Андрей все же считал себя не «мальчиком с Васильевского», а «мальчиком с Почтамтской». Эта улица была судьбой их семьи. Забегая в соседнее со своим домом здание Почтамта задолго до открытия, чтобы занять очередь за подпиской на «Новый мир» и «Литературку», Андрюшка оглядывал витые балконы, гулкий пол, сводчатый прозрачный купол, и всем своим существом ощущал то, что дед называл «критической массой времени». И представлял себе прапрапрадеда, отдающего распоряжения конюхам на черном дворе, что был на месте этого зала. И прапрадеда, шествующего по нависшей над улицей галерее Кавоса из Почтового стана на другую сторону улицы в Дом Ягужинского, где в прошлом веке и располагалось собственно почтовое управление. И деда, мальчишкой разглядывающего этот небесно-высокий купол, который уже в начале двадцатого века инженер Новиков навесил над некогда «черным двором» Почтового стана.
В пору прапрадеда и прадеда в соседнем с Почтамтом доме их семье принадлежала вся квартира с овальным столом в большой комнате и «стесненностью условий». «Всего лишь три комнаты и темная каморка для прислуги. Но Андрею Валериановичу от Почтамтского ведомства. Сами понимаете…» – поясняла знакомым прапрабабушка.
В пору деда это была уже коммуналка. В начале двадцатых их семье оставили одну, хоть и большую, комнату с крошечным коридорчиком, в котором стояла керосинка. В двух других комнатах сделали перегородки, превратившие комнаты в узкие «кишки», и поселили еще четыре семьи, а прежняя кухня с окном была переделана в еще одну комнату, отданную семье балерины из театра, который чуть позже стал именоваться Кировским.
Перед войной в их «большой» комнате жили прадед с прабабкой, дед с бабушкой, мамины братья Володя и Коля и только что родившаяся мама. К весне сорок второго, когда дед смог эвакуировать семью из блокадного города, от семьи осталась половина – умерли дедушкины родители и маленький Коля.
Ко времени, когда родился Андрюшка, в их большой комнате жили дед с бабушкой, мама с отцом и соответственно он. У Андрюшки в этой квартире был свой угол. С тех пор как родители перестали бояться, как бы мальчик не выпал из окна, ему достался подоконник. Широченный дубовый подоконник, ставший для него и отдельной комнатой, и отдельным миром. Перед своей старой – с домами конца восемнадцатого века, но без единого деревца – улицей он был более распахнут, чем перед своей семьей, от которой он был отгорожен старой китайской ширмой. Ширма отделяла его и от наскоков матери: «Хватит читать! Спи! Утром в школу тебя не добудишься!», и от похрапывания отца, и от бесконечных ночных экскурсий бабушки: «…через Гербовый зал, мимо галереи 1812 года, через Тронный зал, налево до конца, потом направо, все время вдоль выходящих на Дворцовую набережную окон и будет Леонардо…» Бабушка Анна Константиновна, проработавшая пятьдесят лет смотрительницей в Эрмитаже, и во сне продолжала объяснять посетителям музейные пути-дороги от Рембрандта до Леонардо, и от Микеланджело до камейных сокровищ герцога Орлеанского.
Набросав на подоконник десяток бабушкиных вышитых подушек, Андрей здесь и ел, и спал, и учился, и жил. Далеко за полночь, когда все вокруг засыпало, а он продолжал читать, с улицы его подоконничное пространство казалось летящим в темном небе кораблем. И на этом парящем в небе корабле он летел в неведомое, пока дребезжащий будильник не подавал свой вечный знак – пора вставать.
Когда Андрей учился в младших классах, бабушка по дороге в свой Эрмитаж заводила не совсем проснувшегося внука в школу на Адмиралтейскую набережную. Скучая на уроках, Андрей разглядывал Васильевский остров на другой стороне Большой Невы. Он даже не догадывался, что далеко не у всех мальчишек вид из надоевшего за десять лет школьного окна вбирает в себя вечность. И только нашатавшись в первой части своей «вольной жизни» по гастрольным городам и весям, ужаснувшись однотипной совковости и удручающей унылости улиц городов как на севере, так и на юге, он смог оценить дарованное ему самим детством пространство. И то, что из его школьного окна виднелись не чадящие трубы заводов, а нереально красивая Нева, уводящая взгляд к голубому куполу Кунсткамеры, Академии наук и торцу «Двенадцати коллегий». И что, прогуливая, не выучив, уроки, бежал он не в какую-нибудь подворотню с видом на новое социалистическое строительство и не в очередной парк культуры и отдыха обязательно имени Горького, а в Эрмитаж, к покрывающей его шалости бабушке.
Невыученные уроки он разменивал на античные камеи, в зале которых несла свой пост бабушка. Школьными пирожками за пять копеек тайком делился с почтенными эрмитажевскими котами, кормить которых строжайше запрещалось – иначе не будут нести свою службу и ловить мышей, ради чего невзрачных с виду усатых-полосатых и держали в сокровищнице мирового искусства. Так и проходило детство.
Для юношеских страданий он выбрал себе вполне подходящее место – не включенную в официальную туристическую программу Новую Голландию с ее знаменитой терзиниевой аркой, через которую, если верить историкам архитектуры, в Россию вошел классицизм. Но в ту пору Андрею было не до арок и не до классицизма. Заросший таинственный остров в пяти минутах ходьбы от дома манил именно внешней запущенностью и вмененной принадлежностью к министерству обороны недоступностью, которую любому нормальному ленинградскому мальчишке западло было не преодолеть.
Вместе с дворовыми приятелями он устраивал негласные турниры – кто отыщет больше лазеек в засекреченный военный объект. И мальчишкам открывался величайший из секретов непобедимой и легендарной – а именно, что никаких секретов-то и нет. И при элементарной доле смекалки пробраться на «строго охраняемую территорию» может любой.
Новая Голландия стала для мальчиков с Почтамтской сталкеровской зоной. У каждого был свой путь. По хрупкости комплекции Андрей сначала умудрялся пролезать в чуть раздвинутые прутья ограждения со стороны невзрачной набережной Адмиралтейского канала, пока однажды, не рассчитав нормальное увеличение своей комплекции, не застрял, как выбирающийся из норы Кролика Вини Пух. Еще несколько минут, и не слишком активная военная охрана все же отправилась бы в обход секретного объекта и обнаружила бы лазутчика. Последствия такого обнаружения на рубеже восьмидесятых были непредсказуемы – международная напряженность, ввод войск в Афганистан, происки империалистов…
Кто знает, чем в тот раз закончилось бы для Андрея невинное мальчишеское соревнование. Как минимум исполнение интернационального долга ему, призывнику, было бы обеспечено. Но друзья, успевшие добраться на заданный угол Мойки и Крюкова канала и соскучиться, не обнаружив там проигравшего соперника, отправились на его поиски.
Вытащить Андрюшку двум его приятелям не удалось. Пришлось бежать в соседнюю школу за сторожем, который, ворча и посылая «всю эту Голландию, хоть старую, хоть Новую», ко всякой матери, поднатужился и смог чуть раздвинуть металлический прут, а приятели, прикусив губы, чтоб не заорать от напряжения, тащили Андрея. Рубашка с олимпийским мишкой на карманчике порвалась, болели содранные о металлические прутья бока. Все тот же сторож нещадно залил ссадины недопитым портвейном: «Не спирт, но один черт – дезинфекция!», а мама с ужасом принюхивалась, чем это от мальчика пахнет.