Колосья под серпом твоим
Шрифт:
— По-моему, вы не туда смотрите, пан Раубич.
— Что-нибудь знаете? — спросил Мусатов.
— Ничего не знаю, — сказал Алесь. — Но страху сегодня натерпелся. Счастье, что пистолет был с собой, так я вынул его из кармана, чтоб рукоять торчала. Полагаю, только потому и обошлось. А иначе мог бы и головой поплатиться. Во всяком случае деньги отдал бы не Выбицкому, а кому-то другому…
— Кому другому?
— Еду сюда, только миновал камень Выдриной гребли, — ну, еще там, где лес у самой дороги, — пересекает дорогу человек на вороном коне. Стал на обочине и смотрит. Да внимательно так, недобро. Глаза синие, беспощадные. Из переметных сум пистолеты торчат. Постоял, улыбнулся моему демаршу с пистолетом, погрозил пальцем
— Почему так думаете?
— А потому. Возле Кортова единственный на всю ту излучину Днепра брод. Удобно. Если переправляться да в Янову пущу идти, то только там. А днем переправиться не рискнет, так и на Кортовском острове пересидеть можно.
— Лица не запомнили?
— Почему же нет? — Алесь бил на то, что Мусатов ничего не знает о двух встречах его с Войной. — Нос с горбинкой. Лицо загоревшее такое, цвета горчицы. Я почему и подумал, что подозрительно: нельзя обыкновенному человеку, который сидит под крышей, ну вот хоть бы вам, пан Мусатов, так загореть. Сразу видно, что не сидит, а целыми днями под солнцем скачет… Что еще? А, волосы черные, и как будто кто в них паутиной сыпнул. Все сединой перевиты…
Мусатов побледнел.
— Вот какие дела. Если уж искать, то не в Хадановской пуще, а в Яновой. Да и Кортовский остров прощупать не мешало б.
Алесь поднялся и вышел из комнаты. Раубич, немного обождав, вышел за ним.
— Здорово это у тебя получается, — сказал он. — Выручил… Зарезал ты меня без ножа! Шаха теперь отсылай… И врешь-то ты все в свою пользу.
— А кто это в чужую пользу врет? — спросил Алесь.
— Т-так.
— Ничего, за коня вам заплатим.
Глаза пана Яроша с нежностью взглянули на юношу.
— Хочешь — оставайся, — с неожиданным порывом сказал он. — Не езди.
— Нет, — ответил Алесь, — с Михалиной беседовать приятнее, чем с собственным экономом.
— Гордый, — сказал Раубич. — Так и не простишь?
— За что? У вас свои дела, у меня — свои.
Когда Майка и Алесь вышли на конный двор, до их ушей долетел громкий цокот копыт. Аполлон Мусатов не выдержал Алесевой вести, а юноша на это и рассчитывал.
Жандарм выехал со двора умышленно медленным шагом, не роняя достоинства, как будто бы его нисколько не взволновала весть о появлении Войны. Однако на длительное время выдержки у него не хватило, и он пришпорил так, что только пыль закурилась под копытами коня.
Они ехали опустевшими раубичевскими ржищами, и Алесь учил Михалину ездить «по-настоящему».
— Ты сиди в седле только в то время, когда конь идет шагом. А когда переходит на рысь или галоп, ты становись в стременах и наклоняйся вперед. Галоп будет ровный, и ты не будешь прыгать в седле. Красота такого полета чудесная, удобство необыкновенное. Ну, погнали.
Решили ехать к руинам загорского замка, а оттуда в лес. Майка настояла, хотя Алесь и считал, что это далеко. Но ей хотелось туда, потому что это была дорога счастья, и руины, и дно той криницы, в которую они, дети, заглянули когда-то.
— Кастусь тебе ничего не пишет?
— Прислал недавно письмо… Оно со мной.
— Кастусь понравился мне, — сказала Майка, — он хороший и очень честный. Лучшее твое приобретение за всю жизнь, если не считать Мстислава.
— Ну, и тебя, конечно, — засмеялся Алесь.
— Секретов в письме нет?
— Нет.
Алесь достал из бумажника лист, исписанный ровным мелким почерком друга.
— Красиво пишет, — сказала Майка.
— Главное, умно. Вот, послушай…
«Дорогой Алесь! Представь себе, что я пишу уже не из Москвы, а из Петербурга, которого когда-то так не любил и в котором не хотел жить. Однако ничего нельзя было поделать. Брат Виктор из Московского университета уволился, а мы вынуждены держаться друг за друга. Он слабее физически, я — беднее. Без взаимной поддержки пропадем ни за понюшку табака.
Словом, я «связал колбасу», обошел и назад возвратился и столько лишней дороги сделал. Но я не жалею. Не жалею и Москвы, потому что она — чудесная. Не жалею теперь и о том, что оказался в Петербурге, потому что здесь жизнь как водоворот и намного больше интересных и наших людей. Конечно, надзор строже и к «воротам под архангелом» слишком близко, а начальство часто кричит «ашкир», как на овец, но люди — чудо. И город — чудо! Весь синий и золотой. Красота неописуемая. Мог бы полюбить его самой горячей любовью, если б не исходило отсюда столько скверного и тяжелого. Однако, если вдуматься, люди не виновны. Виновны выродки… Видел, между прочим, нашего правителя. Ехал по Невскому. В облике самое интересное прическа, а подбородка совсем нет. Едет себе в ландо этакий денди, свиной батя, смотрит на мир свысока. Встретились взглядами, и я даже испугался: а что, если вдруг догадается о чувствах одного из тех муравьев, что ползают у ног? Понял: ненавижу. Изверг, людоед, палач родной нашей земли».
— Как это он не боится? — остановила Алеся Майка.
— Он ничего не боится. А письмо пришло с верным человеком…
«Если б глаза могли испепелять, один пепел от него остался бы. Подумать только, сколько зла может наделать один человек!
Так вот, двенадцатого июля Виктор уволился из университета, и мы сразу поехали «железным змием» в Петербург. Сняли комнатку на Васильевском острове. Первого августа подал ректору прошение, чтоб милостиво разрешил сдавать приемные экзамены. Фамилия ректора Плетнев. Друг Пушкина, но человек, кажется, довольно старомодный и к особенным новшествам не склонен. Проситься буду на юридический, по разряду камеральных наук. Вначале решил было податься в медики, как Виктор, но раздумал. Здоровье людей — это, конечно, чрезвычайно важно. Но плоха та медицина, которая начинает с лечения болезни. Прежде всего болезнь надо предупредить. Создать людям человеческие условия. Чтоб жили сытно, чтоб одеты были хорошо, чтоб жили в ладной хате, чтоб не таскались по судам и правильно вели хозяйство, чтоб были свободными. Из камералов выходят самые лучшие хозяева и администраторы. А это главное. Потому что нельзя позволить, чтоб народ вымирал. Вон у нас на Гродненщине неурожаи несколько лет подряд, свирепствует холера, тиф косит людей, горячка.
А они, собаки, на нас жмут. На всю страну одно учебное заведение: Горецкая академия (это если не считать сморгонской, где медведей учили). Конечно, так им легче в когтях нас держать. Что с белоруса возьмешь? Темнота. Виленский университет закрыли, гимназии в Гродно и Белостоке закрыли. Из нашей, Свислочской, сделали училище на сорок учеников. А было же когда-то четыреста! Ну ладно! Учиться буду без устали. Не знаю, как будет с платой за обучение. Пятьдесят рублей серебром в год — это для меня слишком много. Может, освободят по бедности. И еще если б стипендию какую-то получить. Но это раньше, чем на втором-третьем курсе не получится, так что нечего и думать. Буду давать уроки».
— Ты б предложил ему помощь, — прервала опять Майка.
— Не возьмет. Да еще и обругает. Он гордый.
— Так что же делать?
— Попросил деда, чтоб Исленьев потряс связями.
— Они у него есть?
— А что? Он русский, петербуржец. В карьере ему никакие связи не помогут, а в такой чепухе найдутся. Дед под секретом отправил деньги за обучение на весь срок. А там скажут — освободили. Только ты никому не говори.
— Не скажу.
— Стипендию со временем получит. А не получит, сделаем, как с платой. Ну и уроки. Я посчитал. За неплохую комнату — десять рублей. Есть хотя бы два раза — восемь. Книги — пятнадцать. Форма с двумя сменами — двадцать. Значит, за еду и крышу в год двести шестнадцать. А вместе с одеждой и книгами — всего двести пятьдесят один рубль.