Колосья под серпом твоим
Шрифт:
По недостатку ума он излишне уповал на подначальных. У тех были мозги, неразборчивость в средствах и твердое понимание своей — сословной и личной — выгоды. Земля была дорогая. Рабочие руки без земли — дешевые. А власть денег была крепче других, и они сами, будучи на содержании каждого, кто имел силу и деньги, хорошо это понимали.
Ланской предложил — они отредактировали.
Главным в записке было предоставление крестьянину личной свободы при условии, если он выкупит усадьбу (в рассрочку на десять — пятнадцать лет). При этом учитывалась и награда помещику за утрату власти
Власть над личностью! Никто не думал, стоит ли чего-то личность, которая позволяет, чтоб кто-то над ней властвовал, и велика ли эта утрата — утрата власти над такой личностью.
Именно в связи с теми легендами, которые распространяли о нем и правые, и левые, о Ланском стоит поговорить более-менее подробно. Одни называли его добрым гением великой реформы и человеком, который хотел примирить господ и крестьян, бесстыдно нахальную сатрапию Романовых и интересы западных окраин. Другие ругали его и интриговали против него.
А он не стоил ни того, ни другого. Это был просто карьерист, на старости лет выживший из ума. И интриговать против него тоже было напрасно. Интриговать можно против личности, а он давно уже не был ни личностью, ни государственным мужем. Только верный до низкопоклонства слуга.
Он никогда не был ангелом мира. Соглашательство было свойственно ему даже меньше, чем его преемнику Валуеву. И не вследствие ума, как у того, а, наоборот, отсутствия его.
Этот человек был всегда сторонником применения самых крайних мер к Польше, уже столько лет распятой на кресте терзаний и мук, оболганной, залитой кровью своих сыновей.
Положение Польши, Литвы и Белоруссии было таким невыносимым, что даже в высших кругах подумывали о каких-то льготах, даже в кружке великой княгини Елены Павловны рассуждали о каких-то более мягких мерах, о необходимости сменить хотя бы методы правления.
Ланской «всеподданнейше» осмеливался возражать ей, требуя жесткости и жестокости. Один из немногих. Оголтелый монархист, он боролся за абсолют власти более неистово, чем сами властители.
Это был человек, который мог растеряться по самому неожиданному поводу. На известном заседании совета министров 13 марта 1861 года, на котором ставился вопрос о варшавских манифестациях и проекте Велепольского относительно частичной автономии Польши, он молчал и решился выступить только после барона Мейндорфа, который говорил об опасности существования польского верховного совета и вообще национального представительства.
Тогда он смог отделаться несколькими mono-syllabes d'adhesions — односложными междометиями, которые обозначали согласие, окрашенное легким оттенком сомнения.
И такому дали сформулировать основы будущего освобождения!
Нечего удивляться, что из этого не получилось ничего путного. Он просто не мог рассуждать по-новому. Все, что он мог высидеть, — это несколько ненадежных истин, подобных бреду мозга, размягченного старческой фликсеной.
«Записка» была хуже, чем простое грабительство. Это был даже не разбой.
Это был старческий маразм.
И, однако, этот человек служил своему «принципу», который он плохо понял и еще хуже применил, преданно и до конца.
Правительство! Правительство! Правительство! Все, что против, — от лукавого.
За это его отблагодарили. Сам того не желая, он своей запиской вызвал недовольство крайних обскурантистов и консерваторов. Интриги особенно пышно расцвели после 19 февраля. Царь, как всегда, держался за «исполнителя» его мысли до того времени, пока личность «исполнителя» была необходима для доведения крестьянского дела до куцего конца, а потом выдал его с головой. Царь сам сказал ему, qu'il desirait que Lanskoi se retirt — что он желает, чтоб Ланской ушел в отставку. И это в то время, когда министр не просил увольнения.
Так окончилась деятельность человека, который выпустил «первую ласточку освобождения».
Все ломали головы над секретной запиской Ланского. По-видимому решив, что все равно дороги обратно нет, первым бухнул в колокол виленский губернатор, генерал-адъютант Назимов. Человек безвольный, который больше всего на свете жаждал покоя (и чинов), он первый припечатал свое имя под историей освобождения, подав царю адрес о необходимости отмены крепостного права. Этому удивлялись все, кто его знал. Никто не ожидал от него такой прыти.
Свалился в «великую реформу», словно пьяный в болото, выскочил вдруг, как Пилип из конопли.
В конце ноября император ответил Назимову рескриптом, и это означало, что решено приступить публично к осуществлению реформы.
После этого остальные губернаторы тоже наперегонки начали «проявлять инициативу». Рескрипт предлагал образовать всюду губернские комитеты под председательством предводителя дворянства губернии и членов, по одному от каждого уезда. К ним в качестве довеска предполагалось приобщить двух «умудренных опытом помещиков», которых назначал губернатор. Их задачей было выработать проект освобождения на следующих основаниях.
Помещику оставалась земля, а мужику — усадьба, которую он должен был выкупить, и минимум земли, необходимый для того, чтобы жить. За этот кусок он по-прежнему платил оброк или отбывал барщину.
Крестьяне распределялись по сельским общинам, и вотчинная полиция, непосредственно подчиненная помещику, следила за порядком в каждой деревне.
Три кита рескрипта — наглый грабеж, тирания, выкачивание денег — как нельзя лучше отвечали той великой идее, которая упрочилась на них. Идее освобождения крестьян.
Рескрипт, собственно говоря, не давал права ни на какую самодеятельность, кроме бoльших и меньших размеров грабежа. И из-за этих размеров почти сразу началась грызня комитетов между собой.
Либеральничали главным образом нечерноземные губернии. Земля стоила дешево, а руки были дорогие. Безземелье, а значит, связанный с ним отхожий промысел могли обезлюдить земли, разорить и деревню, и имение, укрыть поля буйным половодьем сорняков.
Наибольшей левизной среди всех отличались Тверская губерния и Приднепровье.