Колымский эндшпиль
Шрифт:
– Я Наташеньку полюбил, и это – на всю жизнь, – между прочим признавался нам Виктор. – Тем более что я, может, ей ребёнка сделал. Если бы не это, то кто знает, как бы вышло, но теперь – уже всё.
Между тем я заметил, что Наташа каждый раз провожает Виктора без грусти и что смешливое расположение её не зависит от его присутствия в нашем лагере. Поначалу мне казалось это странным, ибо влюблённые, по моим понятиям, должны были друг по другу тосковать. Виктор также не горевал на проводах, и вскоре я догадался, что недолгая разлука чем-то своим особенным ценна для них так же,
Они с Наташею, бывало, посидят с обществом у костра, поглядывая друг на друга не чаще, чем на других, потом встанут разом и отойдут в сторону метров за сто. Там они устроятся на поваленном дереве, и не заметно, что бы они ещё на кого-то, кроме как друг на друга, поглядели. Наташа обычно сидела на стволе, как на коне верхом, а Виктор умащивался как-нибудь полусидя, опираясь на ствол спиной и локтями. Я поглядывал на него краем глаза: кисти его рук расслабленно свисали, ветерок пошевеливал кудри. Видно было, как мало произносит он слов. Я думал: «Что она видит в нём такого, чего не видно мне?» – и догадывался, что это должно было быть то, чего во мне нет.
Через длинное через короткое ли время Никицкого с каким-то поручением отправили на машине с Валерой в тот отряд, где работал Виктор. Оттуда Антон вернулся сумрачный. Я спросил, в чём дело – он отговорился. Когда же к нам в очередной раз приехал Виктор, я не обнаружил в Антоне и следа прежней охоты с ним беседовать.
Я спросил:
– Вы с Витей не поссорились?
– С чего бы.
– И всё-таки?
– Не хотелось тебе говорить… Баба у него ещё одна есть – в том отряде.
– Какая баба?
– Какая, какая!.. Не знаешь, что такое баба?
– Откуда она взялась?
– Шут их знает, откуда они берутся. Местная. Повариха.
Виктор продолжал знаться с Наташей как ни в чём не бывало, взирая при этом на всё вокруг с обычной безмятежностью, и я спрашивал Антона:
– Как он не боится, что кто-нибудь Наташе сообщит?
– Ты бы стал? (Я помотал головой) Вот и большинство так. Эти ребята – неплохие психологи. Хотя, конечно, риск есть. Ну, а нам приходится быть неплохими лицедеями.
Я много дурачился в обществе Никицкого. Кажется, чем глупее я себя изображал, тем больший имел успех. Мне легко было насмешить Антона объясняя попросту то, что сложно. Например, когда однажды речь зашла о Вселенной, я быстренько сделал предположение, что она получилась из шара, который лопнул и разлетелся на куски (а о гипотезе Большого Взрыва мы тогда ещё не слыхали).
– Ты так считаешь? – спросил Антон колеблющимся голосом.
– Да, – ответил я важно, и грудь его сотряслась от смеха.
Смешным я бывал для него и тогда, когда, умудрив лицо, усложнял простое. Как-то раз посреди маршрута выяснилось, что я забыл перед выходом из лагеря пополнить запас пробных мешочков. Антон поручил мне, а я забыл – и вот оставалось ещё взять полтора десятка проб, а класть их было не во что.
День был нехолодный, и я сказал:
– Порву свою рубаху.
Антон глянул на мой ворот и возразил:
– Она же у тебя почти новая.
– Ну и что – сам виноват.
– Нет, я даю свои лохмотья.
Не успел я глазом моргнуть, как Антон скинул штормовку и за ней – рубаху, которую тут же и разодрал. Не такая уж она была и лохмотья, и я понял, что просто-напросто ему захотелось отдать другу последнюю рубашку.
Лоскуты, что мы из неё накроили, вышли все на предпоследней точке, и для последней пробы я пустил в дело свой носовой платок. После я пересыпал пробу в мешочек, так что и платок у меня в целости сохранился.
За ужином мы рассказали о нашем упущении. Леонид пробурчал: «Бывает. Но – молодцы», – а главный геолог, водя ложкой, и ухом не повёл. Для него, конечно, имело значение лишь то, что задание выполнено.
В палатке, вспомнив книжку Зигмунда Фрейда, которую читал незадолго до отъезда в поле, я сказал:
– У меня есть объяснение тому, что я забыл взять мешочки.
– Ну-ну?
– Слову «мешочки» созвучно «мешают очки». А помнишь, как мешали очки капитану Коренному – то снимет, то наденет? Я думаю, моему мозгу было неприятно вспомнить военную кафедру – вот он и отказался.
Антону нравилось смеяться, а мне нравилось его рассмешить.
Также сильно веселила его моя страсть к поеданию ягод. В тех местах было много черники. Я уходил в леса, как на пастбище, и там час или два подряд напихивал в рот прохладную сладкую ягоду, обирая кусты одновременно правой и левой – чтобы не было перерыва, понижающего наслаждение. Для того чтобы не намокали колени, я разворачивал на всю длину болотные сапоги, а чтобы отстали комары и слепни – намазывал лицо и руки предназначенной для отваживания гнуса жидкостью. Руки на весу уставали, ноги потели внутри резины, в рот попадало средство и оставляло в нём горечь – всё, чем я повышал удовольствие, его потом понижало.
Иногда мы ходили вдвоём с Наташей, которая была привержена чернике в той же степени, что и я. Тогда в жужжание насекомых вклинивались её «Ах!» при виде особенно урожайного куста и незначительный смех по неведомым мне поводам.
– Чему ты смеёшься? – спрашивал я.
– Так… Хорошо – вот и всё, – отвечала она, и я думал: «Погоди».
Сперва веснушки на её щеках то там, то сям проглядывали между веточек и листочков, но вскорости скрывались за разводами от ягодного сока. Губы и язык её становились фиолетовей некуда, но когда мы являлись в лагерь, то Никицкий всё-таки больше смеялся над раскраской моего лица. Наташино – оказывалось всё-таки менее черничным, чем моё: из-за того, возможно, что она брала ягоды одной – а не двумя, как я – рукою.
Кое-что к потехе Антона добавил один из маршрутов, пролегший среди черничников. Мы шли тогда втроём: Леонид с геологическими наблюдениями, Антон с радиометром, делающий замеры через каждые двадцать метров, и я, через каждые шестьдесят метров берущий геохимические пробы. В мою задачу также входило отмерять двадцать метров шагами и в нужном месте возглашать: «Стой!». Во время остановок не требующих от меня работы я накидывался на чернику.
Однажды Леонид, шурша карандашом в полевом дневнике, заметил: