Конфликт «внутреннего» и «внешнего» человека в киноискусстве
Шрифт:
Никому не принесла счастья любовь. Ни Наташе, ни Ханину, ни Лапшину, ни Окошкину, который бежит от жены, ни женатому на поповской дочке брату Лапшина. Но любовь есть, любовь существует, любовь не розыгрыш. Возможно, даже сама могила розыгрыш, но только не любовь, хотя она и сыграла злую шутку с этим последним призывом планирующих жить вечно, но уже стоящих на краю гибели рыцарей революции. Ханина не могут не «замести» в тридцать седьмом. Лапшин, если ему еще повезет и он не разделит участь Ханина, сложит голову на полях Великой Отечественной, не успев погулять по очищенной от зла земле.
Мы провели параллель между Ханиным и блоковским Христом, когда говорили о «низовых», «практических» апостолах ХХ в., апостолах утопизма. Теперь же, намечая психологический портрет поколения новых апостолов, сравним Ханина с Орфеем. Кажется, что Ханин-Орфей, отправившийся за своей Эвридикой в царство мертвых, воскресает только для того, чтобы устоять перед вакханическими завываниями бедной Адашевой.
Самой загадочной фигурой этого поколения остается Лапшин. Он способен глубоко и сильно чувствовать, едва не сварил руку в кипятке, но начальник угрозыска не откликается ни на призыв Ханина, который пытается достучаться до лапшинского духа: «Поедем со мной, Иван Михалыч. Я тебе людей покажу. Будем ехать, ехать, ехать…», ни на вызов Адашевой, которая пытается достучаться до его души: «Счастливый вы человек, Иван Михалыч. У меня Ханин, у Ханина Лика, а вам хоть бы что». Если Лапшин и счастлив, то счастье начальника угрозыска в его цельности и простодушии. Невинный и послушный ребенок, он ведом могучей рукой вождя (портретом которого
519
Франк С. Л. Легенда о Великом Инквизиторе // Франк С. Л. Русское мировоззрение. СПб.: Наука, 1996. С. 367.
520
Цит. по: Мень А. Мировая духовная культура. Семен Людвигович Франк. – Режим доступа: http://palomnic.org/filosofiya/fenomen/men/frank/.
Уже убит Киров. Его небольшой портрет с траурным бантом, еще вдыхающий жизнь в стены «служебной квартиры» и души новых апостолов, является своеобразным прологом фильма и последним эпилогом революции, на смену святым мученикам которой приходят, как известно, «злодеи и развращенные властолюбцы» [521] . О них Герман снимет другой фильм – «Хрусталев, машину!» (1998). Фильм о смердящем земном рае. И этой «тяжелой» картиной он закроет тему «легкого дыхания» революции.
521
Франк С. Л. Ересь утопизма // Франк С. Л. Русское мировоззрение. СПб.: Наука, 1996. С. 75.
6.
Утопизм, как следует из «Сна смешного человека» в интерпретации Петрова, заодно с игрой. Бахтинский карнавальный смех в одной из своих ипостасей, и ее мы не можем оставить без внимания, напоминает мятежника, который бессознательно бросает вызов власти и заведенному порядку вещей только для того, чтобы оказаться замеченным властью и рано или поздно, заключив с властью сделку, войти в нее. Не случайно проницательный Кракауэр замечает, что «идеальный мятежник должен подчиниться правилам авторитарной игры» [522] . Кракауэр может выразиться и хлеще: «…желторотые мятежники в конце концов смирялись с жизнью или навязывали раболепство другим» [523] . Петербуржец Достоевского совращает райское человечество (и это тонко почувствовал Петров) неким своим надломом, который он прячет за натужным, словно бы боящимся разоблачения смехом. Смешной человек полным несовпадением с самим собой всколыхнул страсти в приснившемся ему девственном человечестве, дал волю дремавшему в душе язычеству. И это принесло ему временное облегчение, на время позволило обрести свободу. Однако тут же наступило и раскаяние. Пляска и смех, маска и игра сопутствуют оргии как некой временной телесной победе над смертью. Той победе, которая есть лишь часть нашей способности преодолевать пределы собственной индивидуальности, но едва ли является тем «ничем не заменимым состоянием, при котором Бог касается человеческого сердца…» [524] . Хотя бы в силу этого обстоятельства «предельная глубина человека», его предельная реальность приподняты над игрой и глубоко в ней укорененным оргиастическим началом. Включая «горизонтальную линию жизни» в реальность и отдавая этой линии должное, Е. Трубецкой пишет: «Периодически возвращающиеся весенние победы жизни над смертью – суть действительные предвестники окончательной победы вечной весны. Вот почему христианство, столь ярко изобличающее ложь дионисизма, не отвергает той относительной правды, которая в нем есть» [525] . Существует относительная правда и в игре, и в самом утопизме, так как «человеческое сердце широко и многообъемлюще» [526] , и глубина его открывается не сразу.
522
См.: Кракауэр З. От Калигари до Гитлера. Психологическая история немецкого кино. М.: Искусство, 1977.
523
См.: Кракауэр З. От Калигари до Гитлера. Психологическая история немецкого кино. М.: Искусство, 1977. С. 145.
524
Франк С. Л. Легенда о Великом Инквизиторе. С. 373.
525
Трубецкой Е. Смысл жизни. С. 93.
526
Франк С. Л. Легенда о Великом Инквизиторе. С. 368.
Христианский реализм есть отрицание утопизма, превозмогание утопизма, с которым неизбежно сопряжена нравственная мутация. Личность сначала осмеивается тем самым звонким, подслушанным у карнавала смехом, который так любят тираны, а затем и растаптывается марширующим человечеством, громоздящим за облака этажи земного рая. Карлик-мудрец из «Корабля дураков» осмеян великаном-глупцом по той же причине, что и любой независимо мыслящий человек. Карлик подрывает представление о стандарте и своим телосложением, и образом своих мыслей.
Если Зелиг – гражданин несуществующий, однако имеющий, как собирательный образ отсутствия, свое собственное, довольно забавное лицо, то персонажи «Каянискатси» – это зелиги, несуществующие бесчисленное число раз. Это уже не люди, пусть даже и отсутствующие, а корпускулы. Перед нами, казалось бы, уже не столь агрессивное человечество, и не столь внушаемое и легковерное, однако с таким же подозрением относящееся к духовной свободе, как и во все времена. Таков взгляд авторов «Каянискатси» на цивилизацию, заслуги которой, как это доказал Ортега-и-Гассет в работе «Восстание
В основе ницшеанского евангелия «любви к дальнему» лежит учение о ненависти к ближнему. Исходя из этого, сделаем следующее предположение. «Любовь к ближнему» в гораздо большей степени отвечает представлению о духовной реальности как чаемой полноте бытия, чем «любовь к дальнему», которая есть, скорее, род экспрессивно окрашенной, возвышенной интеллектуальной игры. «Любовь к ближнему» может тоже обернуться игрой в любовь, игрой в сострадание, тем, что проницательный К. С. Льюис называет «самовлюбленной жертвенностью» [527] . Но эта игра, в силу того что она ближе к жизни, быстрее жизнью и распознается, чего не скажешь о «любви к дальнему», изобретении сугубо кабинетном, которой ничто не мешает представлять из себя на словах все что угодно. Так, например, «любовь к дальнему» не противоречит любви к истине, тому, что Ницше называет «любовью к вещам и призракам». Тем более что ближнему, как известно, милее правда, а так как правда у каждого своя, то, значит, правда корыстна и является врагом истины. Однако «любовь к дальнему» оправдывает любую мерзость, так как ближний, этот полуфабрикат, еще не оформился в человека. Он всего лишь сырье, сострадать которому так же бессмысленно, как антрациту или полену, которые годятся только для того, чтобы швырнуть их в топку будущего. Даже если бы через Ницше не пришла в мир «радостная весть» о «любви к дальнему» как о борьбе за будущее, как о творческом дерзании, твердые творцы в своих кабинетах сами бы додумались до «любви к дальнему», только в более утилитарной форме [528] , свойственной логике утопизма. Вот и товарищи по партии из фильма «Ночной портье» пытаются избавиться от чувства вины в высшей степени утилитарно. Их вовсе не мучает совесть, они хлопочут о своем подсознании и своей шкуре. Они играют в игру, которая называется «Суд». Как же это узнаваемо. Все те же кабинетные игры. Идея ненависти, а по сути демонизм мог, как пишет Франк, «соблазнить массы и обрести мировой размах только потому, что в нем исконно злая воля облекалась также в видимость мессианского движения спасения мира…» [529] .
527
Льюис К. С. Письма баламута. М.: Гнозис: Прогресс, 1991. С. 121.
528
Франк С. Фр. Ницше и этика «любви к дальнему» // Ницше: pro et contra. СПб.: РХГИ, 2001. С. 607.
529
Франк С. Л. Ересь утопизма. С. 74.
Идея ненависти, питающаяся любовью не только к дальнему, но и к ближнему, вот только понимаемому превратно, к ближнему как «своему», стара как мир. И не имеет решительно никакого значения – ставится ли во главу угла конфессиональная принадлежность, классовое происхождение или «миф крови». Идея святой ненависти, либо питающаяся «любовью к вещам и призракам», превратно, то есть утилитарно истолкованная национал-социализмом, либо питающаяся «страстной любовью к живым людям и их конкретной судьбе» [530] , нашедшей адекватное выражение в революционном марксистском социализме, лежит на поверхности утопического сознания. Н. Хренов в книге «Зрелища в эпоху восстания масс» не случайно указывает на связь между марксизмом и ницшеанством: «…видение будущего по Марксу переходило в видение будущего по Ницше» [531] , «вовлекаясь в революционное движение, люди, провозглашая себя марксистами, в реальности оказывались ницшеанцами, “сверхчеловеками”» [532] .
530
Франк С. Л. Ересь утопизма. С. 76.
531
Хренов Н. А. Зрелища в контексте активизации дионисийской стихии // Хренов Н. А. Зрелища в эпоху восстания масс. М.: Наука, 2006. С. 347.
532
Хренов Н. А. Зрелища в контексте активизации дионисийской стихии // Хренов Н. А. Зрелища в эпоху восстания масс. М.: Наука, 2006. С. 353.
Утопизм – это прежде всего вера в то, что Царство Божие сначала должно быть воздвигнуто на земле, а уже затем, автоматически, и «внутри нас». Христианский реализм идет от обратного – сначала Царство Божие создается «внутри нас», через самовоспитание духа и просветление благодатными силами [533] , «а затем и везде» [534] , но с одной существенной оговоркой. Какими бы назревшими ни казались социальные реформы и преобразования, они должны считаться, и это главный пункт христианского реализма, «с реальным состоянием человека, а не быть замыслом насильственной его перемены» [535] . Мень, размышляя о родоначальнике утопизма Платоне, пишет: «…пока он не покидал почвы общих размышлений относительно духовных основ общества, он был проповедником высокого идеала; лишь когда он попытался конкретизировать свою утопию, обнаружились самые зловещие черты его гражданского проекта» [536] . В «Моем друге Иване Лапшине» «проповедники высоких идеалов» выходят на поклон. Вот-вот партер опустеет, включат дежурное освещение и те же проповедники, или те, кто придет им на смену, решат без лишних колебаний и никому не нужных споров воплотить в жизнь, положившись на государственную машину как на самих себя и доверившись Кесарю как Богу, высокие идеалы добра и правды.
533
Франк С. Л. Ересь утопизма. С. 86.
534
Вышеславцев Б. П. Кризис индустриальной культуры // Вышеславцев Б. П. Этика преображенного эроса. М.: Астрель, 2006. С. 27.
535
Франк С. Л. Ересь утопизма. С. 89.
536
См.: Мень А. Дионис, логос, судьба // Мень А. У врат молчания. М.: Эксмо, 2005.
7.
Снимая маску, внешний человек превращается в Зверя. Таков «сюжет» этой метаморфозы. Ведь именно на природное, падшее, иррациональное, «звериное» начало человека маска, как узда, и накидывается. Сравнивать человека со зверем было бы кощунственно, вполне в духе Великого Инквизитора, который давно отказался от мысли, что человек создан по образу и подобию Божьему. Однако часть непросветленной человеческой природы под предводительством внешнего человека обращена, и тут уж ничего не поделать, к животно-земляному миру. Со стороны животного мира в человеке, биологического его начала и заходит утопист, норовя набросить на внешнего, массового человека маску, как лассо на мустанга. Люди для Платона, пишет Мень, «неудачно поставленные фигуры на шахматной доске, которые необходимо расположить в правильном порядке». Такие вот попытки расположить фигуры правильно, превратить дикого мустанга в шахматного коня для его же блага, не раз увенчивались успехом. Однако рано или поздно мустанг сбрасывал седока-гроссмейстера, тот находил смерть под его копытами, а сам мустанг, не способный свернуть, вместе с табуном, вышедшим из повиновения, летел в пропасть.