Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4
Шрифт:
У кого за спинами торчали винтовки, – а многие были без оружия, налегке, – то ли по близости своего расположения, то ли распущенности второго эшелона. Стояли с важностью события, даже рты приразинув, – и глядели на тех, в возке.
У Ярослава всё забилось: кем эти солдаты собраны, почему и как? Знает ли начальство? И – теперь это всё можно говорить? И в их дивизии это уже всё принято так?
– Ну и, однако, крути так, как следова’т, концы равняй! Не соблюдается очередь в постановке на позицию. Эт-та надо отрегулевать да направить. Или посылают людей на гибель для захвата единого
– Пра-авильно! – гудело.
– Потому что, – аж рвалось из литомордого солдата, на язык он был поспешен и оборотлив, а папаха всё больше сползала набок, – потому что ахвицер'a – они все желают восставления прежнего режима! Они, значит, – кон-ле-ворюцинеры! Вы, братва, ахвицерам – не слишком-то верьте, не слишком. А от кого к нам забота дурная, полускотная? А от кого к нам вытяжка и все несправедливые издевательства?
Ярослава оглоушивало. Говорили против офицеров, значит и против него самого. И уже он испытал, чего это стоит и чем кончиться может. Но и с уважением всматривался в соседей, какая же неведомая сила проявлена в солдатах, когда они собраны вот так, вне строя, рассвободнённою толпой.
– А наши товарищи в окопах молят, что и они хотят пользоваться жизнью при свободе, а не только умирать медленной смертью в окопах! На что же нам тая свобода – да без мира? Это же глумёж один! – подхватил, пристукнул на голове падающую папаху. – Зачем тебе свобода, если тебя убьют? Так ещё, может, немцы нас послушают – да и своего Вильгельма погонят? Да и замиримся, а?
– А-а-а! – отозвалось изумлённым вздохом.
Ободрённый, солдат и кулаком уже помахивал:
– Война как хотит – так пусть себе и остаётся! Не мы её начинали, не нам кончать! А Германия нам никакого зла не прочинит. Какой бы ни вышел конец – а подкатило кончать войну! Народ не хотит молодые головы отдавать!
И молодые и немолодые головы двигались, покачивались или были неподвижны, – а головы-то все человеческие, а лица все индивидуальные – никак не менее офицерских, хоть суровые, угрюмые, тупые, или светлые, юные, – и вот что: хотя и шёл гулок всё время, а это не соседи друг с другом разговаривали – нет, все стояли в необычной обрядной завороженности, кто и в робости, в одну сторону лицами, как во храме, и если вырывались вполголоса, то – никому, сами с собой или вообще всем. А нетерпеливые и громко:
– Верно выговаривает! Чо-ож головы-то отдавать?
– Ну, ладно, размотал тряпку с языка! Дай и другим гуторить.
Мордолитый и ещё бы хотел говорить, за петроградскую поездку, видно, разлакомился, но уже шумели, убирали его, слезал он нехотя с возка, – а туда, ногу через вязку закинув, полез степенный, плотный, средних лет, с усами и подбородным волосьём. Унтер и подпрапорщик между собой поспорили – и не препятствовали этому говорить.
Стал он тоже, за вязку взявшись, и заговорил голосом скрипло-тёплым:
– Ты, парень, с кем это в Питере балабонил – больно они все бойки да много кричать. Им там, в Питере, жизнь сохранная – а ещё им и восемь часов день подай. А как мы тут дудим – двадцать четыре и под обстрелом? Им паёк выдають, под обстрел идтить не надо, глотки здоровы, – отчего не пошуметь? Нет, пусть они сюды придуть да в наши окопы сядуть, где мы полторы годы сидим невылазно, а воюем все два с половиной. Пусть они нас тут заменять – а мы б на отдых подались бы, с нас довольно. Со всех бы тылов подсобрать, кто мочен носить оружию, – да в армию их, заместо нас…
Это вызвало сильный одобрительный гул.
И оратор, с видом старого плотника, не крича, а глаза сощуривая:
– В мирное время – что за служба была? Хоть и два года восемь месяцев, а помаршировали молодцы-удальцы да побегали на полигоне с винтовкой, вот и уся старания. С такой службы ворочаешься домой – задница жиром зашлась. А ноне служба – чо? Смертоубийство. Теперь если домой калеченный воротится – дак уже счастье, обнимают!
Ярослав поглядывал, искал, кого видел в спину, кого сбоку, – своих ротных никого не нашёл, а полковые были.
– А всё ж дозвольте в постепенность дойти последственно, с разумением, – вёл своё непростецкий оратор. – Если нам своим офицерам не верить, – нас и вовсе тогда пули посекут, мы тут будем кидаться как бараны в загоне. А что ж, офицеры – не с нами зараз погибают? Не так же кровь у них льётся? Только надоть им осознать неправоту того, что промеж нас состояло. Кажная личность, бросившая презрение, не сознавает, что под формой находится строевой солдат. Эт всё должно отступить на старый план, а дать место правде. Пусть заручаются любовью солдата, не отталкивают его, если хочут идти с нами рука в руку. И таких офицеров немало, братцы. И мы в обхватку примем все их добрые чувствия к нам.
Боже мой, что за милый солдат! Что за голос у него приятный. Ведь вот же, вот он, народ, только надо было уста ему разомкнуть – и видно теперь, как можем мы обняться дружески, всю эту ложную злобу отбросив. Как верно говорит: «дать место правде между нами»! Защекотало, засжалось в горле у Ярика, – и благодарность к этому солдату, и к Качкину, и к другим хорошим – отвалило от его сердца пережитое оскорбление. Терпеливо, терпеливо надо искать открытого общения.
И из толпы не кричали тому солдату против – вот и с ним толпа была согласна, добрый знак.
Пока так волновался, пропустил Ярик у солдата дальше, а к концу услышал:
– Ежели англичанам да французам есть антирес – пусть они и наступают. А нам-то чего по чужим странам сохнуть, по чужой земле? Тая земля нам никогда не сгодится. Так что – обороняться будем, разумительно. А наступать – отказываем! Мы тож носами не чмыхаем, не! Так и немецкий солдат, братцы, он тоже как мы, подневольный мужик.
Галдели одобрительно.
Этот солдат покончил и тихо слезал с возка. Ещё двое потянулись вместо него – но статный унтер с красивыми усами и победно-презрительным видом оттолкнул их вниз и заговорил сам. Вязка была ему по пояс, руки на неё – свободно вниз, а стоял он в телеге – стройно, как на лошади б держался.