Красные петухи(Роман)
Шрифт:
Вроде бы ничего такого уж нового не говорила сейчас Ярославна, но люди будто впитывали каждое ее слово. И Онуфрий Лукич, слушая девушку, утверждался в решении назначить именно ее комиссаром полка после того, как… Скорей бы уж. Скорей. Кинуть тысячепалый мужичий кулачище на самое темя кулацкой контры, вышибить из нее дух. Мужик прозрел. Лиха беда начало. Скорей бы уж!..
Расходились небольшими группами и тут же растворялись, пропадали в начавшейся вдруг метели. Когда последняя четверка покинула дом, Онуфрий Лукич сказал Ярославне:
— Ну, дочка, началось. Теперь только б не оступиться, не
— Чего к нему ходить? Послать из Ромкиного взвода…
— Добровольский — хитрый зверь. У него всегда крутятся штабные офицерики. Поднимется переполох. Метнется кто- нибудь в Яровск.
— Как же вы хотите?
— Зазову на блины к себе на квартиру. Там без свидетелей и поговорим начистоту… Я ведь что хотел тебе сказать. Ежели загину вдруг…
— Онуфрий Лукич!
— Всяко бывает. Не перебивай. Такое начинается — не приметишь, как голову обронишь… Так вот, коли сгину — возьмешь полк на себя. Приказ о том заготовил и подписал. Мужики тебя знают и верят. Наши поддержат. А то, что баба, так были ж, говорят, в старые времена такие бабы — цельные государства от врагов обороняли. А уж в революцию, в гражданскую — чего не случалось. Это тебе мой последний наказ. Приведешь полк в Северск, свидишься с нашими, тогда пущай как хотят, так и решают, — казнят либо милуют. Тебя-то авось в трибунал не потянут…
— Онуфрий Лукич, ну зачем сейчас об этом?! В такой момент…
— В самый раз об том и сказать, — Карасулин встал, распрямился. — Тебе одной, боле никому… — Твердо и жестко глянул в глаза Ярославне. — Знаю: правильно изделал. А все равно — нет мне прощенья. За товарищей, за кровь красноармейскую… Пахотин в глазах стоит. Плевок его — пулей засел. Сколь ни три — не сотрешь… Думал: ну, неделя, ну, дней десяток — и подниму мужиков, разую глаза. Ан нет. Двадцать третий день в белой шкуре живу… Расколотим кулацкую падаль — сам в трибунал явлюсь.
— Да если все выйдет, как задумали, разве….
— Помешкай, дочка, — тяжеловесно и угрюмо вымолвил Карасулин, легонько сжав тонкопалую руку Ярославны. — Помешкай… И для тебя то будет узелок на всю жизнь. А уж для меня…
— Да вы же…
— Все. Недосуг боле, — круто оборвал Карасулин. — Потом. Живы будем — договорим. А сейчас ступай в Ромкин взвод. Там и будь. Из виду меня не упускай. Прощевай пока…
Обнял ее легонько, чуть притиснул к груди, отвернулся и шагнул в жидкую метель. Недоброе предчувствие пронзило Ярославну. Едва сдержалась, чтоб не побежать за ним, не закричать вслед. Смотрела на широкую прямую спину твердо вышагивающего Карасулина. «Надо послать человек пять, чтоб подле карасулинской
Метель так и не разгулялась по-настоящему. Лениво крутила белые жгуты, протяжно и негромко подвывала, тревожа и без того обеспокоенную душу Ярославны Нахратовой.
Они сидели друг перед другом, лицо в лицо, глаза в глаза. Лениво жевали сочные блины, запивая их молоком.
— Где же начинка к блинам? — насмешливо спросил Добровольский, прищурив настороженные, зоркие глаза.
— Ты солдат, хоть и ваше благородие, — негромко, но очень четко выговорил Онуфрий Лукич. — Стало быть, можно с тобой напрямки. Но сперва ответь, откуда ты свалился к нам? Кой черт повенчал тебя с Кориковым?
— Уж не мемуары ли писать надумал? — Добровольский тщательно обтер губы полотенцем, стряхнул крошки с неправдоподобно огромной бородищи, закурил. — Я кадровый офицер. Моя профессия — воевать за веру, царя и Отечество. Царя спихнули и расстреляли, веру втоптали в грязь. Отечество отдали на поруганье жидам да комиссарам. Некого нам стало защищать, и оказались мы лишними. А нас тысячи таких. И мы ничего, кроме войны, не знали и не умели. Не длинна ли песня? Может, окоротить?
— До свету далеко.
Добровольский ухмыльнулся, пустил к потолку витую сизую струю.
— Ну-с, такова прелюдия. Для меня лично война кончилась только в двадцатом. Пришлось оседлать бухгалтерское кресло Яровского упродкома, сменить шашку на карандаш и отрастить эту бороду. Малоприятная метаморфоза. М-мда. Наверняка бы запил, да тут пахнуло вдруг знакомым запахом, потянуло порохом, и снова рука затосковала по эфесу. Разумеется, я не случайно оказался в Челноково в день мятежа. Какой же русский офицер мог упустить такую непредвиденную возможность свести счеты с большевиками…
— И ты веришь, что эта заваруха…
— Не верю. Я не гимназистик, не желторотый юнкер. Игра проиграна. Песня спета. Но, уходя из истории, надо на прощанье по-русски хлобыстнуть дверью. Ну и заодно прощальный апперкот господам комиссарам преподнести.
— Это что за кот? — вздыбил брови Карасулин.
— Есть такой прием в боксе. Сокрушительный удар снизу в челюсть.
— А кто станет бить-то?
— Нет ничего страшнее взбунтовавшегося мужика. От мужичьего кулака не раз трещала империя…
— Значит, мужичьим кулаком по мужицкой шее, чтоб согнулась пониже, провожая вас из истории. А на кровь, на слезы, на беды крестьянские — тебе наплевать?
— Ишь ты, крестьянский радетель! — хмурясь, выговорил Добровольский. — Тебя все на большевистскую колею заносит, с комиссарских позиций на свет глядишь.
— А ты никак не отвыкнешь от дворянской титьки. То ли славно было. Не пахал, не сеял, а жил в свое удовольствие. Лакома така-то жизнь. Понагляделся я на ваши благородия. Только мужик ноне не тот, что до революции. Неуж думал, позабыли мы и Колчака, и шомпола офицерские, и то, что вы сотни лет крестьянина за человека не почитали. Я думал, ты только солдат. По оплошке в чужой огород угодил, ненароком ввязался. Заслышал пальбу и схватился за винтовку. А ты, вишь, дверью стукнуть надумал. То, что от этого стуку тыщи мужичьих голов скатятся, — тебе все едино. Ах ты…