Кража
Шрифт:
В сумерках мы добрались, наконец, до перекрестка Брум и Мерсер, в тот час, когда темнеют покрытые листовым железом фабрики, выключается свет, престарелые пионеры Цветового Поля и Анестезии Высоким Кэмпом, [72] надо полагать, забираются в свои, блядь, спальные мешки, и в паутине пожарных лестниц вечер отбрасывает последний чудный луч заката на фасады фабрик.
На углу Мерсер-стрит Марлена сказала:
– Я встану тебе на плечи.
Я послушно подставил руки, и Марлена Кук вскарабкалась на меня, словно форвард перед воротами мельбурнского крикетного стадиона. Впервые я мог догадаться, сколь многое она скрывала от меня. Моя задушевная
72
«Цветовое поле» – стиль абстрактного искусства, возникший в 1950-х годах; также – «хроматическая абстракция». Кэмп – эстетика, согласно которой ценность объекта диктуется ироническипереосмысленным плохим вкусом.
Это вам не Сидней. Объяснить, в чем разница?
– Иди сюда, – позвала моя возлюбленная. – Пятый этаж.
По другую сторону двери стояла непроглядная тьма, Я медленно нащупывал путь по ступенькам, считая площадки – первая, где лежал омерзительный испорченный дымом ковер, вторая – загроможденная картонными коробками, на четвертой площадке из-под приоткрытой видавшей виды металлической двери пробивался мерцающий огонек свечи.
– Как тебе это?
Это была мансарда, почти совершенно пустая и белая. Марлена стояла в самом ее центре. Большая черная сумка лежала на полу за ее спиной, под большим окном с широким подоконником, в груде щепок – последствия ее вторжения. На подоконники валялся ломик «Стэнли Супер-Чудо», надежный, тяжелый кусок железа с перпендикулярно отходящей на одном конце лапой для выдергивания гвоздей и со смертоносным острием на другом.
– Лапонька, это твое?
Она молча забрала у меня инструмент.
Я отметил, как умело она держит его.
– Кому принадлежит это место?
Она пристально, хмуро поглядела на меня.
– Департаменту искусств правительства Нового Южного Уэльса, – ответила она. – Резиденция для художников.
– Каких еще художников?
– А ты? – она подошла ко мне, просительница, сложила плечики, чтобы прижаться к моей груди.
Я вырвал у нее ломик.
– Кто здесь живет?
Вырывая, я сделал ей больно, но она продолжал улыбаться, нежная, раненная, как груша в траве.
– Милый, завтра мы получим деньги из Японии.
– Завтра? Завтра я лечу домой.
– Майкл! – позвала она. Оторвалась от меня и заплакала, Годье-Бжешка, Уиндэм Льюис, [73] надломленная красота, разбежавшаяся трещинами и морщинами глубокий провал, глаза как зверьки, господи помилуй я отбросил ломик и обнял ее, такая страшно маленькая на моей груди, зажал ее голову ладонями. Я бы увернул ее в одеяло, подоткнул уголок.
73
Анри
– Не уезжай, – попросила она.
– Мой брат.
Она обратила ко мне взгляд огромных влажных глаз.
– Я вызову его сюда, – вдруг предложила она. – Нет, нет, – заспешила она, услышав мой издевательский хохот. – Нет, правда. – Сложив ладони, она изобразила нечто на буддистский лад. – Это можно устроить, – продолжала Марлена. – Он приедет вместе с Оливье.
О нет, подумал я, о нет!
– Оливье едет сюда?
– Конечно. А ты что же думал?
– Ты ничего не говорила.
– Но ведь моральное право принадлежит ему. Моей подписи недостаточно.
– Он едет сюда? В Нью-Йорк?
– А как же иначе? Что ты предлагаешь?
– Я думал, у нас с тобой романтическое путешествие.
– Так и есть, – заверила она, – так и есть.
И ради этого я предал мать и брата? Чтобы чертов Оливье мог полюбоваться, какие рога ему наставили?
– Не шути со мной, Марлена. – Я сын Черного Черепа, и много чего еще наговорил. И хорошенько пнул проклятый ломик, так что он к стенке отлетел. – Что это такое? – ревел я. – Что это за хуйня?
– Не знаю.
– Ври больше – не знаешь!
– По-моему, это ломик.
– Ты так думаешь?
– Да.
– И ты таскаешь это в сумочке?
– До Пенсильванского вокзала он лежал у меня в чемодане.
– Зачем?
Она пожала плечами.
– Будь я мужчиной, ты бы не спрашивал.
И тогда я хлопнул дверью. Нашел на Принс-стрит местечко под названием «У Фанелли», где мне любезно разрешили купить стаканчик виски за тысячу иен.
36
В воскресенье в Бахус-Блате…
Однажды в воскресенье в Блате появился епископ, вышел из ризницы, ковыляя, как краб, он приехал из Сиднея в то утро, а прежде его пытали китайские коммунисты. Спину разодрали плеткой, плоть у него была изборожденной и грубой, как Мориссонова дорога после дождя – вся в глубоких рытвинах от колес. После первого псалма он рассказал, почему не надо голосовать за австралийскую лейбористскую партию, а потом снял с себя облачение перед всеми ПРИХОЖАНАМИ, и матушка вздохнула, боже помилуй нас, но отец вместо подобающего отклика пожелал узнать, в котором часу епископ завтракал в Сиднее.
Что за вопрос?
Долго ли он летел к нам из Сиднея?
– Один час, – ответил епископ.
Мама пинала отца ногой, но Череп никогда не шел на поводу у других ПРИХОЖАН и уж тем более не собирался менять свое поведение из-за какого-то башмачка четвертого размера. Наш папаша был известным в Блате ТИПОМ. Перелет из Сиднея казался ему чудом, и он хотел, чтобы епископ все разъяснил – гладко проходит перелет или бултыхает?
– Гладко, – ответил ему епископ.
Господь ведает, что бы сказал мой папаша, если б поднялся из могилы и увидел меня узником в кладовой принадлежавшей Жан-Полю больницы. Задал бы мне ТРЕПКУ за то, что я повредил ЧАСТНУЮ СОБСТВЕННОСТЬ. Справедливо, но совершив свой суд, он бы выяснил, наконец, что Мясник удрал аж в Нью-Йорк и снова бросил меня.
Это бы его здорово зацепило.
– Сколько же времени понадобится, чтобы попасть туда? – спросил бы он.
– Тринадцать часов.
– Благие небеса!
Мой отец – ТОТ ЕЩЕ ТИП. Все его помнят. Для чего Ты Меня оставил?
Послушать Мясника, так все полицейские – маленькие Гитлеры, но когда я сидел в больнице в долгах, они и не думали цепляться ко мне. Пока я оставался в кладовой, все было тип-топ. Они приносили мне всякую всячину, что найдут во время патрулирования, даже мишку, рекламировавшего ларек с пончиками.