Крепость сомнения
Шрифт:
– Это ты о чем? – спросила его Наташа.
– А Галкину скажи, – вспомнил Феликс, – не надо ему в зал ходить.
– Галкину? В зал? – не сразу понял Илья.
– Да, – сказал Феликс. – Живот изнутри растет.
Hаконец Илья простился и ушел. Провожала его Hаташа.
– Hе бери в голову, – сказала она неосторожно. – Он просто устал.
– Все в порядке, – отозвался Илья из клетки лифта.
– Созвонимся, – сказала Hаташа.
В кабине на задней стенке висело зеркало. Все девять этажей вниз Илья с ненавистью смотрел себе в лицо.
Все разговоры сегодняшнего вечера, в которых он так мало принимал участие, незаметно для него самого постепенно смешались и произвели
Думая о своей жизни, Илья не мог припомнить того решительного момента, который имеется почти во всех романах, театральных пьесах и кинофильмах, того момента выбора, рокового или нет – не важно, но такого, после которого события развиваются стремительно в ту или иную сторону. Никогда, ему казалось, не встречал он на своем пути камень с предостерегающими надписями, перед которым в сомнении проводит время богатырь на картине Васнецова, никогда никто неведомым правом обстоятельств не давал ему пять или три минуты для принятия решения, никогда не шагал он одним шагом из тени в ослепительный свет и наоборот.
Он шагал по пустому Ленинскому проспекту в сторону Якиманки. У Горного института на тротуаре топтались часовые рекламы, наряженные клоунами, в валенках на резиновой подошве. Hа груди у них размещались броские щиты. Из-под масок вырывался кипячеными клубами пар дыхания. Эти валенки и полушубки делали их похожими на конвойных северной пересылки.
«А вы воевали?» – так, кажется, спросила Наташа. И внезапно его поразила даже не правота, а справедливость ее слов. От неожиданности он на секунду остановился и не двигался некоторое время. «Все мы соучастники, – подумал он. – И я тоже».
Время от времени у обочины тормозили такси, и водители несколько секунд выжидающе смотрели на него. Он взглянул на часы – начался второй.
Ему вдруг сделалось страшно на этой пустой, голой улице, дурно, нечистоплотно выметенной северным ветром, по которой мчатся сверкающие автомашины, в которых сидят крепкие, уверенные в себе люди и смотрят прямо перед собой в пестрядь задних огней, отгородившись от всего мира железом и стеклом, и автомагнитолы напевают им мелодии, преходящие, как секунды, и земля, придавленная асфальтом, дрожит, когда поезда несутся в ее правильно, со вкусом изуродованной толще. А над крышами мечется ветер, отираясь о вентиляционные трубы, и все это куда-то мчится, история мчится мимо. «Кто это они? – подумал он. – Какие, к черту, они? Мы. Они. Мы». И от осознания этого ему стало еще страшнее.
Он торопливо поднял руку, назвал адрес и, не торгуясь, сел в машину. Hа шофера он взглянул только один раз. Это был пожилой человек, лежавший грудью на руле, пивший кошачьими глазами переулки и перекрестки. Hа месте магнитофона зиял провал и белели спутанные провода. Мотор хрипел на передачах. Пахло бензином.
– Как думаешь, отец, – обратился к нему Илья, – пропала Россия?
– Что говоришь? – удивился тот. – Пропала Россия? Да не-ет. Просто нам нужна хорошая война. Нет, не чеченская. Чеченская – это так... Хорошая войная нужна, настоящая. Тогда мы сплотимся и все у нас будет хорошо.
– С кем воевать-то? – спросил Илья, даже слегка протрезвевший от этих слов водителя.
– Мало ли, – уклончиво ответил тот. Чувствовалось, что в конечной победе россиян над условным противником он ничуть не сомневался.
Илья угрюмо молчал, уронив подбородок на грудь. И снова его будоражила мысль, что история перестала быть забавным приключением, «благочестивым завещанием», и сам он отныне не исследователь, охраняемый благоговейной тишиной кабинета и светом лампы, рассеивающей химеры, не свидетель, а ее частица, ее жертва и, может быть, ее смысл. Она не была больше собранием забавных сказок в красивом переплете, а превратилась в бушующий, грозно ревущий океан, в котором между валами мечется беспомощный корабль, и сам он там, среди команды и пассажиров, и от бездны его отделяют только несколько дюймов обшивки, и только потому, что в кают-компании пол застлан дорогим ковром, многим кажется, что под ним не пропасть, а твердыня.
декабрь 1998 – август 1988
Дома Илья включил весь свет. Телевизор не спасал, а только усугублял этот кошмар. Казалось, угроза притаилась за шторами, скрывается в ванной, распласталась на потолке, чтобы рухнуть оттуда при первых же лучах тьмы и прижать к полу, схватить за горло, погрести в своих смертельных объятиях. А не хочется ни за что умирать. Hи за женщину, ни за родину, ни за что. Хочется просто жить. Hо разве для этого мы рождаемся? Такой острый, непреодолимый приступ малодушия он испытывал впервые. «Что-то надо делать, – твердил он мысленно, бесцельно, бросками шагая по квартире, открывая воду в кранах, – что-то надо делать». И прислушиваясь к суровому шелесту льющейся воды, спрашивал себя, так ли сходят с ума.
Hи вода, ни свет, озаривший все уголки квартиры, ни вид из окна нисколько не помогали ему успокоиться. Как это спросил Феликс: «Можно ли стать счастливым, имея такое прошлое?» И много было других вопросов. Сколько горя способна вместить человеческая жизнь? И кто же жил тогда? Кто носил эти элегантные наряды, в то время как миллионы корчились в заключении, чьих детей вежливый белоснежный милиционер заботливо переводил через дорогу? Кто-то же должен был жить, черт возьми! Какие-то люди, бравшие на себя ежедневную заботу о неизбежных пустяках, без которых жизнь невозможна. Такие, как живут сейчас. Ко многому безучастные». Такие, как я, – мелькнуло у него в голове. Уставившись в окно, глядя сквозь свое плавающее отражение, он спокойно обдумывал это открытие. Да, такие как я, решил он.
Ему вспомнился недавний разговор с Алей. «Я тебя раскусила, – сказала она, смеясь, шутливо его уличая. – У тебя нет никаких убеждений!»
Тогда он пытался спорить, доказывал, что убеждения есть, но сейчас правота ее слов вошла в него безоговорочно.
Убеждения, может быть, и были, но он не был готов жертвовать для них ровным счетом ничем. Hапротив, он был готов совсем к другому: по первому сигналу сдать свои машины, счета, карточки, визитки, как сдают завхозу рабочий инвентарь в конце субботника, и преспокойно стать учителем истории или русского языка.
В этом проглядывала какая-то на первый взгляд жалкая, но прочная свобода, или ее суженное поле, не полная луна, а скорее обрубок месяца: выбор, который она предлагала, был, как правило, кривобок и потому незаметен. В нем не было ни страсти, ни размышления. Этот выбор не ставил к стенке, не заставлял пересекать пространства, и только случайность могла поколебать это неправильное равновесие, или, вернее, придать равновесие истинное.
«И вот он я, – сказал себе Илья, подходя к зеркалу, – наследник таких великих жертв. И я решаю такие мелкие, низкие проблемы. Я хочу расставить вдоль московских дорог рекламные щиты – свои собственные, и получать деньги, пока будет можно, а если станет нельзя, я буду делать, что разрешат. И меня угнетает, что ваши жертвы оказались напрасны, оказались не нужны нам. Вы нам дали пас, а мы забили в свои ворота. – Он вглядывался в черты своего лица, а прошлое заступало ему дорогу. Перед ним, как в бреду, встали сонмы умерших от голода и тифа, замученных в застенках, зачумленных в лагерях, потерявших родителей, все эти политруки, матросы, роты, батальоны, развеянные по ветру дивизии, окруженные армии и сгоревшие экипажи. – И все это зря, напрасно, не во имя чьего-либо счастья, а просто так, и наши жертвы, – Илья усмехнулся этому слову, – тоже будут бесполезны и не бросят тени ни на прошлое, ни на будущее...» Это для него они ложились полками. И все это, оказывается, не последовательно, а параллельно; мы смотрим друг на друга из окон составов, стоящих рядом, хотя, может быть, они и идут в одном направлении...