Кривое горе. Память о непогребенных
Шрифт:
В биографиях Даниэля, Синявского, Бродского и даже Высоцкого есть факты, которые позволяют предположить, что эти авторы сами, сознательно или нет, провоцировали арест, суд и тюремное заключение своими действиями — изощренными формами миметического горя или, возможно, горестного мимесиса. После распада основных структур ГУЛАГа в 1953—1956 годах он превратился в священное место, куда могло привести лишь отчаянное усилие. Для писателя — жреца возникшей культуры горя — паломничество в ГУЛАГ стало важным делом. Некоторые отправлялись туда в качестве туристов и привозили себе сувениры, взятые из массовых захоронений. Другие осуществляли миметическое паломничество, принося себя в жертву и сами становясь заключенными. Третьи воображали путешествие в ГУЛАГ в своих книгах. Все они, каждый по-своему, были пилигримами, палимыми «синим солнцем» прошлого.
Голос из хора
В Москве Синявский был солистом, а в лагере стал частью хора. Именно там, в лагере, было место для хора советской трагедии, и Синявскому нравилось быть его частью. Понятно, что оказаться в лагере было тяжко; но Синявский всячески подчеркивал,
231
Терц А. Спокойной ночи. С. 43.
После освобождения зрение Синявского ухудшилось, и ему пришлось носить очки. Он осознал это как символ глубинного регресса, который ощущал после возвращения домой. Сквозь очки, писал Синявский, один его глаз видит московскую жизнь, а другой смотрит назад, в лагерь. Жизнь в лагере «полнее и вдохновеннее», чем в чуждой теперь Москве. Даже в самом ужасном месте — в тюрьме — есть «этот стиль, этот ритм, этот стимул жизни, каким страшна, притягательна и отрадна тюрьма». Такого стиля и ритма, какие он видел в тюрьме, Синявский, по его словам, больше нигде не встречал — ни в России, ни за границей {232} .
232
Там же. С. 30, 40.
В истории суда над Синявским и Даниэлем многое станет понятнее, если принять парадоксальную идею тюрьмы как соблазна, одолевавшего тех, кто был частью скорбящего хора «оттепели». Два самых близких Синявскому мемуариста — жена Мария Розанова и друг Игорь Голомшток — тоже писали о том, что арест Синявского совсем не был неожиданным. Мария Розанова подчеркивала предсказанный характер ареста Синявского: «ждем ареста», четыре раза повторяет она, говоря о нескольких годах совместной жизни до ареста, а когда дело доходит до самого ареста в 1965-м, пишет жирным шрифтом: «Наконец-то» {233} .
233
Розанова М. Несколько слов от адресата этих писем // Синявский А. 127 писем о любви. С. 14.
В «Спокойной ночи» Синявский утверждает, что, выходя за него замуж, его жена знала, что его «посадят», но не любила, когда он об этом говорил. Но с приближением ареста Синявский стал говорить об этом «все чаще» {234} .
Различие между домом и лагерем для Синявского было еще и жанровым. Дома, до лагеря, он писал художественные тексты, а в лагере писал невымышленные сочинения (слова «нон-фикшн» еще не было в ходу, а то бы он его высмеял). Именно там была написана его самая известная книга — «Прогулки с Пушкиным». Синявский пересылал ее жене по частям, в десятках писем, обманывая полуграмотных цензоров тем, что вставлял фрагменты этой веселой филологии в текст интимных писем жене. Там же, в лагере, Синявский написал сборник заметок и афоризмов «Голос из хора» и первую часть другой работы — «В тени Гоголя». Там же были сделаны важнейшие наброски для книг о русской народной жизни и о советской цивилизации, которые Синявский закончил и опубликовал много позже, в Париже. В лагере Синявский писал поразительно много и хорошо. Ни до заключения, в Москве, где он работал в ведущем исследовательском институте, ни после, в Париже, где преподавал в Сорбонне, Синявский не создал научных трудов, которые бы превзошли написанное в лагере. В «Прогулках...» Синявский заметил, что Пушкин был «преисполнен высших потенций в полете фантазии... восседая на самом краю зачумленной ямы» {235} . Примерно так же сам Синявский достиг собственных высот, создавая свои скорбные тексты в наиболее удобной для этого точке обзора — в советском лагере.
234
Терц А. Спокойной ночи. С. 119.
235
Терц А. Прогулки с Пушкиным. Париж: Синтаксис, 1989. С. 83.
Всплеск творческой энергии, пришедший к Синявскому в мордовском заключении, можно объяснить несколькими причинами. Постсталинский лагерь для политических преступников — «образцовое» учреждение, которое пережило ГУЛАГ, — стал буквальной реализацией советской утопии. Это было бесклассовое, исключительно мужское, нарочито непроизводительное сообщество, в котором порядок и дисциплина покоились на иррациональных и необъяснимых основах. Лагерь был социальной средой, полностью отличной от избранного круга советской интеллектуальной элиты. Многие пережили всплеск энергии, вырвавшись из душных институтов советской культуры либо благодаря эмиграции на Запад, либо во «внутренней эмиграции», либо, наконец, в лагере. Там, в лагере, Синявскому встретились необычные люди, с которыми он бы нигде больше не познакомился, — русские сектанты, украинские националисты, теневые предприниматели и многие из тех, которых советский закон превратил в преступников. Эти люди сильно отличались от «народа», которому отец Синявского и другие эсеры поклонялись вместе с несколькими поколениями народнической интеллигенции. Общаясь с реальным народом, Синявский пришел к тому же выводу, к которому до него пришел Шаламов: лагерный опыт подрывал все то, о чем говорили шедевры русской литературы от Гоголя до Толстого.
Для занятий нужна была библиотека. В том лагере, в котором Синявский провел большую часть своего срока, библиотека была, но очень скудная. По просьбе Синявского жена присылала ему книги и привозила их на ежегодные свидания. По их переписке, полной просьб о книгах, можно восстановить круг лагерного чтения Синявского. В него входила поэзия русских символистов и модная тогда у московской интеллигенции интеллектуальная и мистическая литература — Гофман, Метерлинк, Кафка, Герман Гессе. Синявский читал книги и статьи о русском фольклоре, тоже входившем в моду. Удивительно узнать, что он читал редкие источники по русским сектам, которые брал у своих солагерников-сектантов. Позднее, когда Синявскому стали доступны московские и парижские библиотеки, его любимым чтением стал Василий Розанов — утонченный мыслитель рубежа веков, соединивший в своем творчестве мистику и эротику. Проведя глубокую переоценку россий-
ских и советских ценностей, Синявский должен был изобрести новый язык критики и сопротивления. Эта задача объясняет оригинальность и изобилие написанных им в лагере исследований. Все, что Синявский увидел и узнал в лагере, он вложил в рассуждения о Пушкине и Гоголе. Неудивительно, что эти рассуждения получились столь необычными.
После десятилетий государственного террора лагеря 1960-х были полны призраков. С намеренной двусмысленностью Синявский писал жене: «...здесь все немного фантастично — и цветы, и встречи. Все немного “воображаемый мир”... Солнце низко над горизонтом, и поэтому тени длиннее... Призрачен сосед по дому, спали и ели вместе, и вдруг выясняется — призрак» (2: 62). Но и те, кто скоро освободится из лагеря, тоже «становятся призрачными», они «уже нездешние, как бы умершие, усопшие» (2: 169). Скука и одиночество делали лагерь призрачным; скорбная история лагеря населяла его привидениями. После выхода из лагеря призраком чувствовал себя и сам Синявский: «Выйдя из тюрьмы, как будто посмертно рождаешься на свет... Остается голая точка зрения, то есть свое пребывание в мире чувствуешь как присутствие призрака» {236} .
236
Терц А. Голос из хора // Терц А. Собрание сочинений. М.: Старт, 199Е Т. 1. С. 664.
Эти запредельные, призрачные впечатления соответствуют той картине лагеря, которую оставил любимый им художник Борис Свешников, чье искусство готовило Синявского к лагерю (см. главу 5): «У рисунков Свешникова обратимый смысл. Кто не знает, что это лагерь, так и не догадается. ...Знающий (я чуть было не сказал — посвященный), присмотревшись, различит кое-где частокол, помойки, бараки, тюрьму: кто-то уже повесился, а кто-то просто сидит и ждет своего срока» {237} . Любимые герои Синявского — Пушкин, Гоголь и сектанты — в свои самые творческие, продуктивные периоды находятся в таком же промежуточном, обратимом, нетрупном состоянии между жизнью и смертью. Такова полужизнь доходяг, каким был и Свешников, — голое бытие между жизнью и смертью. Свешников изобразил это состояние в своих рисунках; Синявский описал его в своей книге «В тени Гоголя»: «В “переходном состоянии”, как называл его Гоголь (а все его творчество, особенно во второй половине, носило печать переходного, смутного, от жизни к смерти, качания...), его личность уже не имела строгих очертаний характера... но сбивалась на какое-то множество... ежедневно умирающее и воскресающее уже где-то за гробом, и продолжающее в то же время тянуться назад, к жизни, и плакать, и угрожать, и доказывать, и спорить с соотечественниками...» (2: 189).
237
Цит. по: Анисимов Г. Сновидения вечности: Лагерная графика Бориса Свешникова // Культура. 2004. № 15 (7423). 21 апреля.
Гоголь «умирал всю жизнь», Гоголь вмещал в себя «непроходимую пропасть между живыми и мертвыми», Гоголь жил «окоченевший, забитый в гроб своей изнемогшей, почти бесчувственной плоти». Такова была и жизнь доходяг — типичных обитателей лагеря. Синявский избежал их судьбы, а Свешников не избежал; на краю смерти его спас лагерный доктор. В тени доходяг — в тени Гоголя — Синявский писал лагерные письма, в которых содержались его будущие книги. Именно как доходяга, Гоголь «показал поразительную способность к рассудительности и самоконтролю... видя дальше и больше, чем дано нормальному зрению» {238} .
238
Терц А. В тени Гоголя. М.: Колибри, 2009. С. 1—8, 17, 19, 106.