Кривое горе. Память о непогребенных
Шрифт:
Синявский начал «Прогулки с Пушкиным» в августе 1966-го, на пятом месяце отсидки. Он рассказывал жене: «Хочется написать о Пушкине что-нибудь неакадемически веселое, легкое (в соответствии с его стилем жизни) и в то же время вполне серьезное». Уже начав «Прогулки с Пушкиным», Синявский перечитал мандельштамовский «Разговор о Данте» (см. главу 4) и почувствовал близость, которую описал в одном из писем жене {239} . Ни один современный поэт не обладал таким «живым и непосредственным, врожденным чувством истории», как Мандельштам. В исторических текстах он прибегал «не к реставрации, но к дерзкой интимизации отдаленных веков». Мандельштам подступал к прошлому с «фамильярной почтительностью», как «любящий... сын» {240} . Все это относится и к «историческому методу» самого Синявского, в котором сознательная модернизация прошлого тоже сочеталась с его «дерзкой интимизацией».
239
Там же. С. 356. Мандельштам написал «Разговор» в 1933 году, но опубликован он
240
Терц А. Голос из хора. С. 647.
Теория метафоры
Прочитав романы Набокова, американский философ Ричард Рорти сформулировал свой идеал как сочетание иронии и героизма. Набоков, конечно, был иронистом, но совсем не был героем {241} . Под определение Рорти гораздо лучше бы подошел Андрей Синявский. Его ирония всегда соседствовала с необычайно требовательным отношением к литературе.
У Пушкина и Гоголя он искал и находил способы сочетать самоиронию с высокой серьезностью; то была, несомненно, русская традиция. Историзм и мистицизм Синявского часто были пародийными, и все же он создал теорию метафоры, соответствовавшую самым серьезным, даже героическим аспектам его текстуальной практики. Метафоры живут своей собственной жизнью, но отличаются от реалий, которые описывают. Хорошие метафоры вызывают «пронзительное физическое ощущение». Они не только принадлежат литературе, но и живут своей жизнью, «обрастают как бы физическим телом». В русском романтизме бесы и мертвецы были «чистой литературой», а Гоголь «на те же сюжеты откликнулся кровно», они у него «страшная быль». Гоголь «видел страну мертвых», его страницы — «подобие откровения, полученного из первых рук». Так Синявский оправдывает самые рискованные метафоры: они не кощунство, но свидетельство.
241
Rorty R. Contingency, Irony, and Solidarity. Cambridge: Cambridge University Press, 1989.
Когда метафоры переводятся на язык реальной жизни, последствия оказываются чудовищными. Согласно Синявскому, избыточный приток метафор в историю ведет к катастрофе. «Не коммунизм — буквализм грозит гибелью миру» {242} . Реализованные метафоры становятся монстрами. Точнее, когда метафоры реализуются, возвышенное превращается в чудовищное. Свешников ценил серию рисунков Гойи «Сон разума рождает чудовищ» и подражал ей. По версии Синявского, чудовищ рождает не сон разума, а неполное пробуждение, неспособность отличить кошмар от трезвой реальности.
242
Синявский А. В ночь после битвы // Синтаксис. 1979. № 3. С. 45.
В письмах и очерках Синявского призраки и монстры органичны для литературы, которая не может без них обойтись: «Стоит отнять у “Гамлета” тень его отца, как он тотчас исчахнет» (3: 140). Метерлинк наводит на более основательные рассуждения, затрагивающие самую суть чудовищного: «Еще вопрос — кто от кого зависит: люди от призраков или наоборот. Но на самом-то деле... люди не думают, чем заняты у себя дома их “незваные гости”... Те же, напротив, льнут к людям, засматривают им в глаза, заговаривают... с неосознанной завистью к судьбе человека» (1: 118).
Жена прислала Синявскому книгу о вампирах и сборник готических романов в русских переводах. У сектантов в лагере он брал читать мистические рукописи. Но и этого было мало. «Мечта почитать про привидения» (2: 165) оставалась неудовлетворенной, Синявскому было нужно больше. Называя годы своей молодости временем «зрелого, позднего и цветущего сталинизма», он вспоминал, что им были присущи «козни, сумасшедшинки... ведьмаки, упыри, до сих пор не дающие... уснуть», — иными словами, «атмосфера черной мессы, собачьей свадьбы и загробного подвывания» {243} . Все эти мотивы нашли место в его текстах. Их поэтика чудовищна, но автор считает, что чудовищность происходит из исторической реальности, в которой он работал и жил. «Чудища столь же универсальны, как чортики алкоголиков», — писал Синявский (1: 356—357), — другими словами, совсем не универсальны, а, напротив, специфичны для каждого грешника и его грехов. Но, кроме этого клинического знания, сыну сталинской эпохи не на что было опереться, когда он прогуливался с призраками.
243
Терц А. Спокойной ночи. С. 323, 325—326.
В последнем слове на суде Синявский заметил: «Самые страшные цитаты из обвинительного заключения повторяются десятки раз и разрастаются в чудовищную атмосферу, уже не соответствующую никакой реальности... Создается какая-то пелена, особенно наэлектризованная атмосфера, когда кончается реальность и начинается чудовищное» {244} .
Именно в этот решающий момент он прибегнул к категории чудовищного. Он не дал определения чудовищному, и судьи не просили Синявского прояснить, что он понимает под этим необычным для суда словом. Что ж, я попробую это сделать за него. В понимании Синявского «чудовищное» — гегелевский антитезис «возвышенного». Если возвышенное разрывает разные уровни реального, чудовищное объединяет их. Смешивая человеческое с нечеловеческим, чудовищное гибридно, сверхъестественно и контркультурно. Народы «во все времена» любили чудовищ, и «не в нарушение красоты, но во имя исполнения
244
Синявский и Даниэль на скамье подсудимых. New York: Inter-Language Literary Associate, 1966. C. 107—108.
245
Терц А. Голос из хора. С. 583.
246
Пастернак Б. Доктор Живаго. М.: ЭКСМО, 2007. С. 606.
247
Синявский и Даниэль на скамье подсудимых. С. 107—108.
248
Терц А. Спокойной ночи. С. 19. Анализ этой ситуации см. в книге Харриет Мурав: Murav Н. Russia’s Legal Fictions. Р. 208—212.
Эта формула — перетекание текста в жизнь с чудовищными результатами — определила сущность литературы по Синявскому. Так «случалось в литературе не раз»: он наблюдал это перетекание у всех трех любимых им авторов — Пушкина, Гоголя и Розанова. «Или здесь действовало старинное литературное право, по которому судьба таинственно расправляется с автором, пользуясь, как подстрочником, текстами его сочинений, — во славу и в подтверждение их удивительной прозорливости?» {249} Тексты предсказывают жизнь их автора, и это называется судьбой.
249
Терц А. Прогулки с Пушкиным. С. 53.
Это очень писательский подход к пониманию жизни. Человеческие судьбы непостижимы, но у писателей есть тексты, которыми судьба пользуется как подстрочником. Поэтому жизнь писателя можно прочесть и понять, хотя нельзя редактировать. Интерпретируя собственные тексты в свете меняющейся жизни, писатель может понять и собственную судьбу. Лагерные книги Синявского полны таких литературных игр с жизнью. В лагере сходные проблемы интересовали и других выживших там интеллектуалов, например Дмитрия Лихачева (см. главу 4). Писателю нужно принять ответственность за собственную судьбу, потому что он делает ее своими руками — или, скорее, пишет собственным пером.
Пушкин-вампир
«Смирение и свобода одно, когда судьба нам становится домом», — писал Синявский о Пушкине и себе {250} . Потом в Париже он издал «Прогулки с Пушкиным», поместив на обложку двойной портрет, Пушкина во фраке и себя в ватнике. Они гуляют так, будто оба находятся в Мордовском лагере: ведь слово «прогулка» — технический термин из расписания лагерной жизни. Пушкинские стихи не были редкостью на лагерных прогулках, но из «Прогулок» Синявского мы узнаем поразительную новость: Пушкин был вампиром.
250
Там же. С. 54.
Логика этого сюжета развивается постепенно. Сначала Синявский приводит множество примеров того, что герои Пушкина (Дон Жуан, Годунов, Алеко, Марко) проявляют особенный интерес к мертвецам, особенно непохороненным. Эта мысль правдоподобна и не вполне нова. Но все примеры, которые приводит Синявский, взяты из жизни персонажей, а не самого Пушкина, а потом, без видимого перехода, этот интерес героев приписывается автору. Так русский классик оказывается любителем и любовником мертвецов — упырем, вампиром. Это та же логика, которую суд применил к самому Синявскому. На суде он протестовал против нее с такой энергией, что даже судья согласился: «...нельзя судить автора за преступления героя». Именно эта буквалистская и одновременно перевернутая логика, по Синявскому, — исток и природа чудовищного. Прочитав «Прогулки с Пушкиным», Дмитрий Лихачев записал: «Какая типично тюремно-лагерная выдумка — вся его концепция о Пушкине» {251} . То была логика ГУЛАГа.
251
Лихачев Д. Воспоминания. С. 142.