Кукушка
Шрифт:
— Dios me Perdone!
— Не богохульствуй, лучше помолись!
— Эй, там! Despacio [96] ! — рявкнул профос в их сторону.
Хосе-Фернандес угрюмо теребил свою бороду. Обернулся к Родригесу.
— Какое знакомое лицо, сказал он. — Где я мог его видеть?
— Не знаю, — словно со стороны услышал Родригес собственный голос. Ноги его были будто ватные. А Мануэль ничего не сказал.
В аудитории было холодно, облезлые колонны серого песчаника поддерживали низкий подвальный свод. Стены были в потёках селитры. Ученики нещадно мёрзли. Бенедикт ван Боотс в этом смысле ничем не отличался от остальных: он застегнул куртку на все пряжки, пуговицы и крючки, покашливал и дул в кулак. От свинцового карандаша стекленели пальцы, всё время приходилось отогревать их за пазухой. Ныла ссадина под глазом.
96
Потише! (исп.)
Прошло
В разгар лета многие подвалы в городе хранили зимнюю прохладу. Жители пользовались этим, чтобы хранить провизию, битую птицу и рыбу, а также вино и пиво. К осени закрома опустели — уже по крайней мере месяц все питались одною картошкою. Запасы этого непопулярного в народе овоща неожиданно стали настоящим спасением для горожан. Сперва, когда начали кончаться другие продукты, хозяйки состязались в умении готовить экзотические земляные яблоки, изобретали какие-то новые блюда и при встрече на улице долго обсказывали друг дружке разные рецепты: «…и тушить на среднем огне с салом и петрушкой, ни в коем случае не на большом и не на малом — слышишь — боже упаси!..» Затем, когда подвело животы, стало уже не до изысков. Картофель ели варёным, с кожурой, без сала, и никто не жаловался. Лейденцы мучительно взирали с осаждённых стен на вытоптанные поля и ближние леса, в которых испанцы съели всё живое, но держались из последних сил.
Когда Бенедикт прибыл в этот город, никто не думал, что начнётся осада. Все говорили об этом, но где о том не говорили? Когда ж испанцы в самом деле осадили Лейден, они никак не ожидали, что этот слабый, плохо укрепленный городок решится оказать такое крайнее сопротивление. Горожане сумели отбить несколько первых, самых яростных атак, и долго хорохорились, подначивали друг дружку, опрокидывали кружки в погребках и тавернах, а потом собирались на площадях, где говорили речи, кидали шапки и грозились закидать ими испанцев. В оружейных мастерских ковали оружие и раздавали его всем желающим. Все ходили радостные, возбуждённые и злые, со дня на день ожидая подхода войск принца Оранского. Бенедикт, хотя и обзавёлся шпагой, по причине близорукости, врождённой хлипкости и чужеземного происхождения в боях участия не принимал, но сразу примкнул к сочувствующим, вместе с ними пил для храбрости и за победу, стыдил паникёров и не раз стоял на городской стене, через очки наблюдая, как войска идут на приступ под воинственные крики «Сантьяго!» и откатываются назад под градом камней, стрел и не менее воинственные крики «Да здравствует гёз!», Ветер трепал его волосы, развевал его плащ, и он чувствовал себя сильным и мужественным, хотя втягивал голову в плечи, когда вокруг свистели пули и стрелы, вздрагивал при каждом залпе аркебуз и с бьющимся сердцем делал зарисовки. Раз он отошёл, и его мольберт продырявила испанская пуля, и он гордился этой дыркой как настоящим ранением.
Но проходили месяцы, а помощи всё не было — принц был разбит на суше, под его рукой остались только северные острова и кучка городов на побережье. Лишённый продовольствия, добрых вестей, а частью и надежды, Лейден сделался уныл и сер, а его жители замкнулись, стали мрачными, всё чаще огрызались и посматривали косо на немецкого художника. Выбора у них не было в любом случае: все лейденцы знали, что их ждёт, коль город будет завоёван; ещё свежа была в их памяти ужаснейшая участь Гарлема, взятого после семимесячной осады кровавым приспешником Альбы доном Фадрике, Гарлема, жители коего были повешены и потоплены без различия пола и возраста. Лейденцы говорили, что будут защищаться дотоле, пока останется у них пища, и что в случае крайности они съедят свою левую руку, чтоб драться правой. Было страшно. И всё равно Бенедикт обожал этот город с его маленькими каналами и площадями; он влюбился в острые силуэты его готических церквей Синт-Питерскерк с пятью величественными нефами и Хохландсе-керк, когда-то перестроенную из часовни святого Панкраса, в каменные кружева городской ратуши, в людные набережные канала Рапенбург, в замок Харальда-датчанина на острове и в здание Весов на рыбном рынке, в громаду старой тюрьмы Гравенстен с красно-белыми ставнями, за которой так удобно устраивать дуэли, в его шумный порт на главном Рейнском рукаве, который опустел только с осадой; он зауважал его мужественных сынов и без памяти втрескался в его пылких дочерей, которые умели так заразительно смеяться и так нежно дарить свою любовь ему, нескладному носатому германцу в роговых очках. Юность, буйная студенческая юность щедро даровала ему свои свежие, хотя и горьковатые плоды, оставляющие на губах привкус шального ветра, синего порохового дыма, поцелуев, красок и варёного картофеля с петрушкой, того самого, который на среднем огне «…и ни в коем случае не на большом, и не на малом — слышишь — боже упаси!..». По сравнению с этим учёба в классе живописи казалась чем-то нудным и второстепенным. Но господин Сваненбюрх даже в войну никому не давал поблажек и являлся на занятия застёгнутый на все пуговицы, неизменно важный, желчный и преисполненный достоинства, и требовал того же от студентов.
Ученики рассаживались по своим местам, некоторые сосали трубки, хотя курить не дозволялось. Бенедикт вошёл, помахал двоим-троим друзьям, обнялся с Францем, Яном и Корнелисом, похлопал по спине юного Лукаса — тот опять дремал. Рядом с ним сидел Ромейн, помешанный на моде и уже мечтательно рисующий кокетливую женскую головку в уголке листа; Бенедикт дал ему щелбан, увернулся от ответного удара линейкой, показал нос и по ходу дела заприметил какого-то незнакомого светловолосого парня в уголке, возле колонны, очевидно новичка, хотя откуда взяться новому ученику в осаждённом городе? Должно быть, это был студент из медиков, которые присутствовали тоже — человек двенадцать. Рядом с ним скучал Эмманюэл — худой, чахоточный брабантец лет пятнадцати, предпочитающий портретам жанровые сценки и интерьеры. Особо замечательными — просто живыми — у него получались зарисовки старого рыбного рынка Висмаркта. Бенедикт сделал в памяти пометку подойти и расспросить его о белобрысом, раскрыл мольберт со знаменитой дыркой, разложил на полочке карандаши и уголь, тронул ссадину под глазом, завернулся в плащ и стал ждать. Сегодня был урок анатомии. На столе возле кафедры, накрытое полотнищем, лежало человеческое тело; снаружи виднелись только голые жёлтые пятки. Из-за осады недостатка в мертвецах не было: уж на это дело у войны хватало щедрости. Анатомический театр да ещё театр военных действий — такова была единственная жатва Мельпомены в эти дни: обильная, кровавая и вряд ли благодатная. Но публичное вскрытие и зарисовка — всё это попахивало святотатством, как ни посмотри, да и не каждый родственник согласится отдать родного человека наглым школярам для выдирания кишок. Как правило, их сразу хоронили. То же и заразные больные. Другое дело — чей-нибудь бесхозный труп, как в этот раз.
Над самым ухом раздалось вдруг жизнерадостное «Салют, Бенедикт!», кто-то хлопнул его по плечу, и на скамейку рядом с ним плюхнулся Рем. Расплылся в улыбке, подмигнул, скинул с плеч мольберт и начал устанавливать треногу.
— Где глаз подбил? — осведомился он.
— А, — небрежно отмахнулся Бенедикт. — Испанская пуля.
— Такая же, как на мольберте? Хех! Шучу, шучу. Чего дрожишь? Первый раз на вскрытии?
— Первый раз, — признался Бенедикт. — Только я не боюсь. Это от холода.
— Хех! Все так говорят, — усмехнулся Рем, сноровисто раскладывая стойки и перекладины и вгоняя деревянные штырьки в пазы. — Я тоже в первый раз дрожал как цуцик. Я был в Амстердаме — помнишь, я рассказывал, как ездил туда с отцом? Эх, Амстердам! — мечтательно вздохнул он и достал трубку. — Потрясное местечко, не чета нашему Лейдену! Так вот, было это в январе, за три года до войны. Как раз накануне казнили Ариса Киндта — ох и знатный был ворюга! А труп его отдали для публичного вскрытия в зале собраний гильдии хирургов. Я тогда учился анатомии у доктора Тульпа и тоже пошёл посмотреть. Так там такое случилось! Был там один дядька, врач-хирург. Нет, ты слушай, слушай: он привёз учеников, а многие были из купеческих семей — брезгливые такие, белоручки. Так они только морщились, отворачивались и плевались. Не хотели смотреть, в общем. Тогда их учитель рассвирепел и приказал им… — Тут Рем прервался, чтобы прикурить от свечки. — Приказал…
— Что? Что он приказал?
Рем огляделся, наклонился к Бенедикту и поведал заговорщицким шёпотом:
— Он приказал им рвать трупы зубами!
Бенедикт отшатнулся:
— Быть не может!
— Истинный крест! Вот как сейчас тебя — сижу и вижу: рвали как миленькие! Все тогда опешили, уйма народу в обморок хлопнулась… Кроме меня, конечно.
Бенедикта снова передёрнуло.
— Да всё равно не верю!
— Ну, верить или не верить — твоё дело, а я рассказал.
Рем откинулся назад, полюбовался установленным мольбертом и с довольным видом затянулся трубочкой. Бенедикт ощутил облегчение и вместе с тем тоску. Что да, то да: застать подобную сцену — это не каждому дано. Везёт же некоторым… С другой стороны, избави бог от такого зрелища! Он представил себе, как мордатые купеческие сынки, кривясь и морщась, впиваются зубами в мёртвую плоть, и не знал, смеяться ему или плакать. Да… Наверное, это было самое потрясающее, что можно увидеть в медицинском деле; удивительнее зрелища представить невозможно.
Он покосился на Рема и снова вздохнул.
В отличие от большинства учеников, Рем был местным уроженцем. Бенедикт, лишённый папочкиными стараниями всяческих иллюзий насчёт своих способностей, признавал за этим парнем редкостное дарование. Он с одинаковой лёгкостью работал и карандашом, и маслом, его наброски отличал какой-то особенный, «летящий» штрих, а в портретах наблюдалась удивительная живость. Под его карандашом любой бродяга с улицы обретал благородный облик, а важный дворянин казался ближе и доступнее, чем в настоящей жизни. Складки ткани, тени, волосы, глаза, суровые мужские лица и волнующие изгибы женских тел — всё ему удавалось. Даже придирчивый герр Сваненбюрх порою одобрительно кивал при взгляде на его эскизы и наброски.