Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
Повторю эту последнюю коварную выходку Пруста: «в этом бегстве от нашей жизни, которое называется эрудицией». Эрудиция есть бегство от жизни. Мы накапливаем впечатления: десять раз прослушанная симфония, сто раз увиденный куст боярышника — но это лишь бегство от собственной жизни. И дальше:
И сколько людей на этом останавливаются (на таком способе переживания впечатлений), ничего не извлекая из своего впечатления, стареют, бесполезные и неудовлетворенные.
Ведь в такого рода впечатлениях, в таком способе обращения с впечатлениями, разверзлась бездна дурной бесконечности или «булимия» — мы хотим пожрать симфонию, слушая ее еще раз… десятый раз, и никогда не будем удовлетворены. Вспомните тему одного-единственного и достаточного в своей единственности. Если мы сможем остановиться и, не убежав от жизни, извлечь содержание. Не нужно бесконечно гнаться за вкусом пирожного и за звуками симфонии. Это, как я говорил вам, знали еще стоики. Они знали, что если удовольствие переживается целиком, можно и умереть. И не зависеть от надежды, что завтра мы еще раз вкусно поедим, вкусно посмотрим или вкусно переживем. Итак, люди, которые ничего не извлекают из своего впечатления, стареют бесполезные и неудовлетворенные — этакие холостяки искусства (III,892). А дальше у Пруста идет просто удивительная, сбитая, мускулистая, фраза: У
Как же может литература наблюдательных пометок (та, которая берет выставленную наружу часть вещи, опуская проросшую вовнутрь другую часть) иметь какую-либо ценность, если именно под теми маленькими вещами, которые она помечает, и содержится реальность (величие в далеком звуке аэроплана, в линии колокольни Сент-Илера, прошлое во вкусе пирожного) (III,894–895).
Пожалуйста, наблюдайте пирожное… В первом своем эксперименте с пирожным Пруст — один раз поднес, второй раз, третий, четвертый, думая, что повторение, наконец, откроет ему смысл того странного ощущения, которое он, вдруг задрожав, испытал от вкуса кусочка пирожного, растворенного в чашке чая.
Фраза, которую я только что привел, казалось бы, безобидная. Но в действительности — очень обидная фраза. Перевернем ее, чтобы понять смысл. Пруст говорит о том, что звук аэроплана обладает независимым от моего опыта значением, которое есть и у колокольни Сент-Илера, и у вкуса пирожного. На первый взгляд — это значение, которое можно повторить, воспроизвести сознанием и волей. Но на самом деле это совершенно особого рода вещи. Это то значение, которого нет, если его не извлечь. Как нет предсуществующего мира. Тот опыт, который описывается в романе Пруста, вообще невозможно понять, даже понять сам факт его существования, если мы не поймем, что он совершается в отказе от предположения, что человек имеет дело с неким завершившимся до его участия миром смыслов, значений и законов. Мы имеем дело со значениями, которых нет, если их не извлечь, содержание которых неотделимо от акта их извлечения — они возникают, созидаются и повторяются в самом акте извлечения.
Напомнив все это, я свяжу теперь тему значения с темой воображения. Я говорил вам, что называется первичным воображением или прото-воображением: мы воображаем вещи, видимая реальность которых держится только силой Слова. С этим протовоображением я связывал то, что называл произведениями или производящими структурами. Значит, состояния мысли в нашей голове или состояния переживания в нашем существе есть лишь резонансный эффект этого рода структур, возникающий как бы многократным отражением от сильно сцепленных стенок структур (как будто мяч катается от стенки к стенке и индуцирует в нас состояния). И я говорил, что не случайно в Библии сказано: В начале было Слово. Тем самым мы знаем, что находимся в некоторой области, перед такими проблемами, где радикально иначе стоит вопрос соотношения выражения и выражаемого. Соотношения мысли выражаемой и ее выражения, слова. Мы понимаем, что дело обстоит не так, что мы якобы имеем готовую, случившуюся мысль, которую хотим выразить, оказываясь тем самым в рамках процесса, контролируемого волей и сознанием и направленного на то, чтобы подыскать подходящее средство выражения. Мы понимаем, что выражение не просто надевается на тело или на смысл, на мысль, значение. Мы имеем дело с такими мыслями, которые сами узнаем, когда они открываются и складываются в качестве мыслей в поле того, что задается нам начавшимся выражением, когда мы сами имеем в своем сознании состояние мысли, как бы рефлективно отразившееся от структуры слов. In actu. Я приводил вам Малларме: когда я пишу, я узнаю, что я хотел написать. На языке Пруста это звучит так: чтобы узнать, что я думаю, надо прийти в движение, и это движение есть движение выражения, которому выражаемое не предшествует. В этом смысле — в начале было Слово.
В эпизоде описания любви Свана Пруст вводит роковую не только для Свана, но и для самого себя ситуацию незнания — там, где нужно было бы знать… А где такая ситуация является роковой и в то же время самой типичной? Конечно, в любви. Незнание на другом языке называется ревностью. Так вот, Свану очень хотелось бы знать, как Одетт проводит свои дни. То есть ему хотелось бы видеть Одетт по всем точкам пространства и времени ее жизни. Вы, очевидно, помните, что, анализируя любовь Свана, Пруст показывал, что фактически именно незнание того, как Одетт проводит свои свободные часы, и есть неспособность охватить все точки пространства и времени жизни, на которое распростерто тело Одетт. Потому что в действительности, если я вижу перед собой человека, то этот человек вовсе не занимает только ту точку пространства, в какой я его вижу. Он невидимым для меня образом прорастает во все временные пласты своей жизни и во всю неизвестную мне географию или топографию. Как же ведут себя любящие у Пруста? У него все персонажи, в том числе и Марсель, влюбляются только в одной ситуации: когда тот или та, в кого они влюбляются (тут можно употребить и «тот» и «та», поскольку роман андрогинный, а не чисто мужской или женский), в силу случая, или каприза, или сознательного намерения — ускользают. Когда ты, особенно не желая даже, назначаешь свидание и вдруг слышишь в ответ: я не могу прийти, я занята, — тогда у героев и возникает любовь. То есть любовь рождается из разверзшейся бездны незнания и ускользания, незнания того, чем она занята, почему не может прийти, где же она будет. Вот тут герой Пруста сразу влюбляется смертельно. Он испытывает нежность лишь к тому, кто от него ускользает. Фраза: я не могу, я занята — всегда роковая. Развязывающая любовь. А потом она развивается уже по законам кристаллизации, и траектория ее, в том числе вся траектория судьбы, есть силовые линии кристаллизации. Характер любви Свана также определен тем, что он не знает, чем занята Одетт. Это первое, что определяет характер его любви, а потом, частично, и Марселя, поскольку любовь Марселя есть реплика любви Свана, — случившаяся любовь Свана роковым образом определила то, что случится с Марселем. Это как бы заданный архетип того, что произойдет затем с самим наблюдателем любви Свана. Второй же момент — умственная лень, которая мешала заменить невежество воображением, или, вернее, мешала ему восполнить свое невежество воображением. Сначала Сван не испытывал ревности ко всей жизни Одетт, но лишь к тем моментам, относительно которых какое-то обстоятельство, может быть, плохо интерпретированное, приводило его к предположению, что Одетт его обманывает. Обман — разновидность ускользания. Ревность Свана подобна улитке, которая делает ощупывающие движения, выставляя сначала одну ножку из-под панциря, потом вторую, прикасаясь к одному моменту, к другому моменту жизни Одетт, вот одна из этих ножек зацепилась за пять часов вечера, потом цепляется за другой момент… Мы проходим возможные моменты жизни Одетт. Заметьте, в данном случае речь идет о любви, а не о наблюдении, но структура переживания одна и та же. Пока я ленюсь и не восполняю невежество воображением, моя умственная деятельность состоит в том, что я просто перебираю однородные моменты, и перебираю их в
Итак, будем держать образ скольжения по однородным моментам и их добавления в нашем знании один к другому. Вот таким путем исправления незнания мы идем. Но этот путь — дурная бесконечность. Он таков же и в любовном переживании, не только в наблюдении дерева. И это не есть ход к скрытому содержанию. В этой связи (речь идет о страдающем человеке, который привязавшись щупальцами, перебирающими однородные моменты, не знает, что делает Одетт, она неохватна для него) Пруст вдруг говорит: «но…» — ив этом «но» причина, почему истина не открывается Свану и почему он не может перестроить свое любовное переживание, — но Сван не умел изобретать свои страдания (I,283). Значит, прикосновение щупальцами в переборе однородных моментов есть просто страдание. И оно бесконечно. Причем оно дурно бесконечно, поскольку прибавление одного к другому ничего не дает. Куча мышей не дает слона — смысл «слон» по-прежнему скрыт. Где же выход? Выход — вбок. Не вперед в последовательность и добавление впечатлений, а — вбок. И это называется уже изобретением страданий. Сван не умел изобретать страдания, и его страдания были лишь воспоминанием и увековечиванием того страдания, которое пришло к нему извне.
Я хочу обратить ваше внимание на фразу «изобрести свои страдания». Как раз здесь мы имеем дело с проблемой, которую я по-разному называл, а сейчас называю изобретением своих страданий. Когда, вслед за Прустом, я полемизирую с техникой наблюдения, все эти вещи кажутся нам умозрительными, то. есть относящимися к познанию, к тому, что мы можем извлечь умозрительно. А новый поворот интересен тем, что здесь все то же самое, но касается реальных переживаний. Обнаружив ту же текстуру в примере страданий, я хочу показать, что даже когда мы говорим, казалось бы, о вещах умозрительных, относящихся к пониманию, к познанию мира и так далее, — в действительности речь идет не о познании в обычном смысле слова, не об умозрении, а именно о той нашей сознательной жизни, которую можно называть даже не сознанием, но сознательным бытием, и которая есть наша судьба, реальная жизнь, никоим образом не отделимая ни от каких актов познания. Или, иными словами, мы имеем дело с такими актами познания, которые есть часть нашей жизни. Выскочившая фраза «изобретать страдания» в отличие от «испытывать страдания» есть у Пруста случай как раз такой реальности. А мы только что поняли, что реальность требует не повторения страданий, а изобретения страданий. Выйти к реальности страдания мы можем не накоплением, не перебором страданий, а, как выражается Пруст, — изобретением. Это как раз тот случай реальности, когда восприятие держится только силой Слова. Эта реальность, восприятие и видение которой порождается органами. Как говорил Блейк, — органами так же скоро уходящими, как и возникающими. Изобретаемая структура есть орган видения. Она компонуется с помощью особого рода изображений, которые не имеют предмета изображения вне себя, а являются изображениями, которые в данном случае индуцируют состояния видения реальности. Кстати, в романе есть такое замечание, которое Марсель обронил в свой собственный адрес: я всегда лишь пассивно испытывал любовь, но никогда не мог ее понимать. И владеть ею как понимаемой. Как к Свану страдания приходили лишь извне, — они не были изобретаемыми страданиями, — так и Марсель был всегда игрушкой бьющих его извне страдательных впечатлений и никогда не умел собрать их в целое. Для этого нужно изобрести и понять.
Мы имеем здесь опять случай расположения каких-то смыслов нашей жизни. То, что делает Одетт в пять часов пополудни, есть часть жизни Свана. В том смысле, что делаемое Одетт в непроглядываемый Сваном момент, безусловно, есть часть чего-то, из чего сложится его судьба. В пять часов пополудни уложено что-то значимое для Свана. Такое, что ему нужно было бы знать. Но как знать? Согласно Прусту мы хотим владеть женщиной целиком. Но владеть целиком не означает владеть сейчас дискретно выделенным, находящимся перед нами. Владеть Альбертиной или Свану владеть Одетт — недостаточно, обняв тело и думая, что тем самым мы обнимаем всю Одетт. Потому что Одетт для Свана или Альбертина для Марселя невидимыми нитями уходят в точки пространства и времени их жизни, которые мы не схватываем. Тело Одетт или тело Альбертины в действительности не замкнуто в том пространстве, в котором мы его видим и которое можем охватить нашим объятием, а уходит в далекие времена, закрытые для нас экраном смотрящих на нас глаз Альбертины или Одетт. И более того, они уходят не только в другие, не охватываемые нами пространства, а уходят — по природе своей — в разнородные пространства и времена. Они разнородны даже для самого субъекта, например для Альбертины: если бы она захотела восстановить свою жизнь, то для нее ее же собственная, восстанавливаемая ею жизнь не была бы куском психики и мяса (которые локализованы в данном моменте времени и пространства), а была бы расположена в прошлом самой Альбертины, которое надо было бы какими-то усилиями восстановить. Чего она просто не могла бы вспомнить, потому что она вспоминала бы сознательным усилием воли и восстанавливала бы то, что Пруст называет безразличными вещественными кусками или обломками реальных прошлых событий. Там, в прошлом, тоже были бы из океана психики выступающие и поддающиеся внешнему наблюдению куски по-прежнему недоступных личных ухождений этих вещей вовнутрь. Теперь мы получаем возможность с другой стороны посмотреть на слово «изобретение», которое означает момент или акт перепада нашего сознания в другой режим. Выход из последовательности — не важно — страданий или последовательности наблюдений, ведь и в том, и в другом случае — это просто добавление одной мыши к другой, к тысячной, но из мышей не сложишь слона…
Вспомним прустовскую тему ухода из-под нашего взгляда того, что мы видим. Наш взгляд видит Альбертину. Но видимое нами не охвачено этим взглядом. Охватить мы можем только пройдя все точки, на которые распласталось тело жизни Альбертины. Или вспомните Эдипа: что необходимо, чтобы свершиться как человеку или освободиться (это одно и то же, ибо мы имеем дело с такими актами понимания, которые есть одновременно акты освобождения), чтобы Эдипу совершить такое действие, которое не является стихийно индуцированным переплетением независимых цепей причин и следствий? Ведь сцепилось так, что ты убил своего отца; ты этого не хотел, но это твое действие. Ты спишь со своей матерью, и, конечно, ясно, что ты спишь с ней не потому, что хотел этого. И сколько в жизни таких актов, которые, казалось бы, произведены нами, но в действительности произведены вне нас, в потоке сцепившихся причин и следствий. Ибо не Эдип источник убийства отца. Чтобы стать источником своего акта, я должен каким-то образом остановить этот поток. Выскочить из него. А поток я могу остановить, если соберу всю свою жизнь. Часть моей жизни уложена в то, что я когда-то родился именно от этой женщины, с которой теперь встретился и вижу в ней женщину. Смысл моей жизни, то есть тот материал, из которого складывается мой собственный акт, — а он складывается в том числе и из тех содержаний, что лежат в другом пространстве и времени, — и состоит в том, что я родился от этой женщины, но я не знаю этого.