Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:
И о последней особенности, на которую я указал: я могу держаться в состоянии, для которого открывается истина, только на материи, а без материи не могу. Это материя воображения, первичного во-ображения. И структуру произведения я разъяснял через перво-воображение — только на основе первообраза или прото-воображения мы сохраняем и увеличиваем. Лишь в этом смысле понимаемое произведение обладает признаком бесконечности, оставаясь дискретным смыслом — ведь придание смысла всегда дискретно. А если есть смысл, он поддается бесконечной интерпретации, хотя всякая интерпретация есть именно его интерпретация. Скажем, как бы вы ни поняли Достоевского — это всегда будет пониманием Достоевского. Там есть все возможности, и их бесконечно много, но они все равно есть понимание именно его, и, следовательно, это смысл Достоевского пророс в вашу голову, а не вы придумали интерпретации. И дело здесь вовсе не в так называемой субъективности интерпретации, — «кому как кажется», — здесь такой проблемы вообще не существует, это псевдопроблема, я не о ней говорю. Просто мы имеем дело со свойством определенным образом организованного текста — бесконечно рождать себе подобное, оставаясь самим собой.
Это очень похоже на то, как живут слова, которые могут получить новое значение в новом контексте, а мы, тем не менее, каждый раз узнаем и понимаем
Так вот, напомнив вам все это и частично расширив сказанное, мы получили довольно странный результат: на основе «материи» прото-воображения — а там особые предметы, они не материальные и не духовные, они есть как бы некоторые «понимательные вещи», такие, которые даны нам наглядно и в то же время идеально различительны, потому что наглядное расположение является одновременно пониманием, — мы, находясь в состоянии, сохраняем и увеличиваем, или участвуем в том, что рождаем, содержась внутренней формой, и это означает, что мы живем вечно. Живем вечно в воображении… Здесь очень трудно элиминировать все психологические ассоциации. И, конечно, по нашим психологическим навыкам, эту фразу мы тут же понимаем так, что действительно можно вообразить себя вечно живущими. Видите, как трудно говорить об этих вещах. Они существуют, а говорить о них почти невозможно. Чтобы было понятно то, что я сказал, мне нужно было бы так же, как Прусту, написать роман. Значит, когда мы говорим: «живем в воображении», — это не значит жить в мире, который я рассудочно выдумываю, в котором я воображаю себя, например, вечным. Здесь ясно видно, что живое, в том числе вечно живое, может быть только от живого. Оно не может начаться само у себя в качестве мертвого и стать живым. Живое только от живого.
Чтобы было видно, куда я движусь, помечу сразу пункт назначения. Я сказал, что мы получили немного странный результат, заговорив об авторе, о некотором субъекте. Мы сначала ввели истину без субъекта, а потом начали вводить субъект через термин «мое состояние». И об этом субъекте (термин «мое» предцолагает субъекта) мы сказали, что он не есть Марсель Пруст, а есть тот Пруст, который живет, рождаясь структурой романа, который он пишет. Автором произведения является не эмпирически известный нам Пруст, а тот, кто рождается самим романом или внутри него. Сказав все это, мы получили странный результат в том смысле, что мы как бы… потеряли субъекта. В его классическом смысле. В том числе и потому, что мы иначе понимаем отношение между выражением и выражаемым. Мы отказались от предположения, что есть некоторое аналитически ясное кому-то содержание, и чтобы высказать его, этот некто ищет просто средство, словесную форму, то есть средство для оформления уже имеющегося аналитически ясного мыслительного содержания, акты выражения которого, следовательно, контролируются волей и сознанием. Контролируется не только выбор слова, но и перебор восприятий. Однако я не могу произвольно делать переход: сейчас я смотрю на стол, а потом смотрю на стул. Все это мы должны забыть, ибо под выражаемым мы имеем в виду то, что кристаллизовалось в горизонте, открываемом выражением. Мы двинулись, складываем, компонуем, — и тогда где-то в какой-то точке узнаем, что хотели сказать или зачем мы двигались. Значит, мы как бы строим зеркало, от которого должны многократно отразиться, чтобы потом в этом зеркале увидеть себя. Мы должны установиться в каком-то поле страданий.
И вот, субъекта мы потеряли. Но что мы потеряли? Мы потеряли предмет, который является носителем лишь определенного конечного набора свойств. Психологических свойств. В этом смысле мы потеряли автора как субъекта, который преподносит нам изложение своих мыслей, причем такое, что мы можем интерпретировать их, объяснить или просто бросить на них дополнительный свет понимания, обратившись к биографии самого высказывателя. Как иронически замечает Пруст: Сент-Бёв предполагает, что можно лучше понять, что написано в «Красном и черном», если познакомиться со всеми людьми или с воспоминаниями тех людей, которые встречались со Стендалем и вели с ним беседы. Они расскажут нам о его свойствах, и тогда мы поймем все, что изложено в романе, как проекцию свойств человека, известного под именем Стендаль. То есть Стендаль для Сент-Бёва — субъект обыденной жизни, обычного психологического, социального процесса жизни. Но нет, это не он автор романа. Иначе говоря, первым актом для Пруста является элиминация эмпирического субъекта, в том числе субъекта-писателя. Эта элиминация, отказ рассматривать роман как проявление свойств психологического субъекта, вообще отказ от субъекта, как особого существа, имеющего свойства, предпочтения, страсти и так далее и тому подобное, есть у Пруста частный случай отказа от того, чтобы рассматривать мир как состоящий из дистинктных предметов — носителей свойств. Процедура, о которой я сейчас говорю, проигрывается как бы сразу в двух планах, или дважды. В первом плане — когда Пруст говорит о законах литературной критики и показывает, что бессмысленно собирать сведения об авторах произведений, потому что то, что является
Итак, мы возвращаемся от движения ткача к разорванным частям нашей собственной психики. Я сказал, что живое только от живого. Напомню вам следующую цитату: Когда мы просыпаемся и выходим из сна, — мы никто.
Каким же образом, ища свою мысль, свою личность, подобно тому, как ищут потерянный предмет, мы кончаем тем, что находим наше собственное «я» скорее, чем все другое? (II,88).
Почему, просыпаясь и ища себя, — а выйдя из сна, мы ищем себя, — мы кончаем тем, что находим именно себя, а не какое-нибудь другое «я»? Ведь в акте выбора нет критерия, нет причины, нет достаточного основания, как выражались древние, для этого выбора. Почему именно я проснулся я, а не кем-нибудь другим?
Почему, когда мы снова начинаем мыслить, — продолжает Пруст, — не другая личность инкарнируется в нас, а именно наша? Ведь не видно, что диктовало бы этот выбор и было бы основанием причины, почему среди миллионов человеческих существ, которыми мы могли бы быть, именно это мы ухватываем, берем снова в руки.
Каким образом после перерыва сна мы снова являемся теми, кем были перед сном, а не миллионами других возможных существ? Кто выбирает? Конечно, выбираю не я — вот на что я хочу, чтобы вы обратили внимание. Я проснулся. Я проснулся я. Но какие основания, что я взял себя в качестве я, выбрал самого себя? Именно того, кем я был перед сном. Кто выбрал? Кто субъект — я снова возвращаюсь к нити субъектности или бессубъектности — этого выбора? Кто совершил эту операцию? Ведь мы говорим об операциях, которые произвольны и контролируются волей и сознанием. Так кто же выбирает, проснувшись, самого себя? Для Пруста ясно — глубоко мистически и экзистенциально ясно, что акт выбора отличается от обычных психологических операций, которые, как я сказал, аккомодируются механизмами лени и страха. В этой операции нет субъекта. Почему? По одной простой причине. Вглядитесь, что здесь происходит: выбирает явно не я, то есть не субъект, потому что субъект является после совершившегося выбора, внутри мира, который после выбора, выбора мира субъекта. Повторяю: мы не можем предположить, что иного себя выбирает субъект, так как субъект есть после выбора. И дальше Пруст пишет:
Воскрешение (он специально выбирает этот термин, ведя к тому, что скажет в конце фразы, потому что вместо «воскрешения» можно было выбрать любое другое слово, например, «просыпание») при пробуждении — после этого благотворного припадка умственного сумасшествия, каким является сон, — должно быть похожим на то, что происходит тогда, когда мы вспоминаем слово, вспоминаем стихотворение, забытую мелодию (феномен реминисценции в платоновском смысле воспоминания). И может быть, воскрешение души после смерти можно понимать как феномен памяти.
Чьей памяти, конечно, не определено. Так же как вначале, в нашем постулате, употребляя термин «восприятие» (а мы его употребляли потому, что наша фраза была: «истина воспринята» или «истинное обстояние дел воспринято»), мы тоже не определяли, каков субъект восприятия. Посмотрите, какой здесь ход: «может быть, воскрешение души после смерти можно понять как феномен памяти». И что же ведет нас, когда мы выбираем себя или какой-то случай, где тоже после перерыва есть воспоминание, а именно — воскрешение души после смерти тела. В конце концов, кто же выбирает? И Пруст в другом месте заключает: мы даже не говорим «мы», потому что это «мы» было бы без содержания (II,981). Это то же самое, что я уже сказал другими словами: мы не можем сказать, что или кто выбирает субъект, потому что сам субъект — после выбора. И поэтому слово «я» было бы бессодержательным.
Значит, пока мы имеем дело с каким-то непроизвольным явлением, в частности, — с непроизвольной памятью. На термине «память» не надо застревать во всех тех случаях, где Пруст развивает свою теорию так называемой непроизвольной памяти.
У него просто те слова и те ученые ассоциации, которые он нашел, чтобы описать то, что понял, почувствовал, увидел, испытал в свойствах нашего сознания и нашей психики. Но эти свойства можно описать и по-другому, не сдерживая, не ограничивая себя именно прустовской теорией или понятием непроизвольной памяти. Свяжем все это с тем, что я сказал: живое только от живого. Ибо мы имеем дело прежде всего с таким состоянием, которое выбираем в качестве «своего» по экзистенциальному признаку или принципу «когито». Но пока еще субъекта — в том числе «я», которое выбирает, — мы не определили. Мы имеем дело с состоянием, у которого нет начала, — сознательная жизнь так устроена, что ее нельзя начать. Если она есть, то она уже была. Следовательно, это те состояния, которые мы называем своими, в которых и есть истина. Истина есть только в моем состоянии, которое уже держится на материи, со-держится формой, а значит, эти состояния — безначальные. В цитате Пруста промелькнуло определение или название этого — непроизвольная память, то есть нечто, что само помнит. Ведь что значит непроизвольная память? Это то, чего я не приписываю сознательному акту субъекта.