Литературные воспоминания
Шрифт:
сделалось бело и гладко, как фарфор, и ни одной здоровой морщины на нем, которая бы говорила об упорной борьбе, выдерживаемой человеком с
наплывающими на него годами. Страшная худоба и глухой звук голоса
довершали впечатление, которое я старался скрыть, сколько мог, усиливаясь
сообщить развязный и равнодушный вид нашей встрече. Белинский, кажется, заметил подлог. «Перенесли ли ваши вещи к нам в дом?» — проговорил он
торопливо и как-то сконфуженно, направляясь к дому [304].
Вещи
начался длинный, томительный месяц безнадежного лечения, о котором старый
широколицый, приземистый доктор Зальцбрунна уже составил себе, кажется, понятие с первого же дня. На все мои расспросы о состоянии больного, о
надеждах на улучшение его здоровья он постоянно отвечал одной и той же
фразой: «Да, ваш приятель очень болен». Более новой или объясняющей мысли я
так от него и не добился...
Каждое утро Белинский рано уходил на воды и, возвратясь домой,
поднимался во второй этаж и будил меня всегда одними и теми же словами:
«Проснися, сибарит». У него были любимые слова и поговорки, к которым
привыкал и которых долго не менял, пока не обретались новые, обязанные тоже
прослужить порядочный срок. Так, все свои довольно частые споры с Тургеневым
он обыкновенно начинал словами: «Мальчик, берегитесь— я вас в угол
поставлю». Было что-то добродушное в этих прибаутках, походивших на детскую
ласку. «Мальчик Тургенев», однако же, высказывал ему подчас очень жесткие
истины, особенно по отношению к неумению Белинского обращаться с жизнию и
к его непониманию первых реальных ее основ. Белинский становился тогда
серьезен и начинал разбирать психические и бытовые условия, мешающие иногда
полному развитию людей, хотя бы они и имели все необходимые качества для
развития; однако же многие слова Тургенева, как я заметил после, западали ему в
душу, и он обсуждал их еще и про себя некоторое время. Как ни оживленны были
по временам беседы наши, особенно когда дело касалось личностей и
физиономий, оставленных по ту сторону немецкой границы, но они все-таки не
могли наполнить целого летнего монотонного дня, и притом в городке, лишенном
всякого интеллектуального интереса. Напрасно друзья перебирали свои
237
воспоминания за утренним кофе, который всемерно длили, сидя под навесом
барака, игравшего на дворике нашего домика роль курьезной беседки без сада и
зелени; напрасно потом долгий «table d'hote» в каком-то ресторане наполнялся
анекдотами, передачей журнальных новостей и заметок о прочитанных книгах и
статьях — времени оставалось еще нестерпимо много. Притом же скоро оказалась
необходимость понизить
каким-либо забавным анекдотом, переходил у Белинского в пароксизм кашля, страшно и долго колебавшего его грудь и живот, а с другой стороны, какая-либо
заметка, принятая им к сердцу, мгновенно выгоняла краску на его лице и
вызывала оживленное слово, за которым, однако ж, следовало почти тотчас
физическое изнеможение. Чисто растительная, животная жизнь вперемежку с
чтением и обменом нескольких мыслей становилась необходимостью; но
Тургенев не мог выдерживать этого режима. Он сперва нашел выход из него, принявшись за продолжение «Записок охотника», начало которых появилось
несколькими месяцами ранее и впервые познакомило его со вкусом полного
литературного и популярного успеха. Он написал в Зальцбрунне своего
замечательного «Бурмистра», который понравился и Белинскому, выслушавшему
весь рассказ с вниманием и сказавшему только о Пеночкине: «Что за мерзавец—с
тонкими вкусами!» [305] Но затем Тургенев уже не мог долее насиловать свою
подвижную природу и однажды, после получения почты, объявил нам, что
уезжает на короткое время в Берлин—проститься с знакомыми, отъезжающими и
Англию, но что, проводив их, снова вернется в Зальцбрунн. Он оставил даже
часть вещей на квартире. В Зальцбрунн он не возвратился, вещи его мы перевезли
с собой в Париж, сам он чуть ли не побывал за это время в Лондоне [306].
Молодые годы Тургенева были наполнены примерами таких неожиданных
поворотов в сторону от предпринятого дела, имевших силу всегда удивлять и
бесить его друзей, но надо сказать, что уклонения эти выходили у него постоянно
из одного источника. Тургенев тогда еще не мог останавливаться долго на одном
решении и на одном чувстве — из опасения замешкаться и упустить самую
жизнь, которая бежит мимо и никого не ждет. Им овладевал род нервного
беспокойства, когда приходилось только издали прислушиваться к ее шуму. Он
постоянно рвался к разным центрам, где она наиболее кипит, и сгорал жаждой
ощупать возможно большее количество характеров и типов, ею порождаемых, каковы бы они ни были. Немало жертв принес он этому влечению своей природы, становясь иногда рядом с довольно ничтожными личностями по своим
стремлениям и продолжая с ними подолгу одинаковый путь, точно он был его
собственный или особенно излюбленный им. Он никогда не разделял
брезгливости большей части людей его круга, которая мешала им приближаться к
характерам и личностям известного круга идей и строя жизни и тем лишала их