Литературные воспоминания
Шрифт:
понимания некоторых русских людей, способом их ставить вопросы и
признаками вообще необычайных способностей, можно было бы привести много
любопытных подробностей. Герцен и Бакунин собирали дань этого изумления, смешанного почти со страхом, едва не на каждом шагу. Они постоянно, после
встречи с знакомыми и незнакомыми лицами, оставляли их в раздумье насчет
загадочных натур такой силы мысли, такой смелости воззрений и языка, остающихся одинокими экземплярами развития посреди
Известная заметка Мишле, пришедшего даже в смущение от пафоса, остроумия и
широких раз-махов одной прочитанной им книги Герцена, показывает, что автор
«Истории Франции» довольно тщательно искал объяснения этому новому для
него явлению и думал найти его в швабско-русском, а не чисто славянском
происхождении автора [288]. Что касается до Бакунина, то уже и тогда приходили
к нему за советом и разъяснением по вопросам философского, отвлеченного
мышления, и притом такие люди, как, например, Прудон. Один из умных и
развитых французов, который видел пробелы в умственном развитии своей
собственной страны, созывал ради Бакунина своих знакомых и при этом говорил:
«Я вам покажу чудище (une monstruosite) по сжатой диалектике и по лучезарной
227
концепции сущности всяческих идей» (par sa dialectique serree et par sa perception lumineuse des idees dans leur essence).
Если Герцен, как мы заметили выше, понес на себе следы парижской жизни, то тем менее могла избежать заразы опьяняющей атмосферы большого города
тихая, сосредоточенная жена Герцена. Она преобразилась в истую парижанку, усвоила себе яркую демократическую окраску и горячо принимала к сердцу
интересы французской жизни, восторгаясь и любуясь разными более или менее
бедными и страдающими людьми, выброшенными ею на улицу, и особенно теми
полубуржуа и полуработниками, которые, кроме размышлений о форме будущего
неизбежного переворота, никакого другого занятия на свете не имели. Дом
Герцена сделался подобием Дионисиева уха, где ясно отражался весь шум
Парижа, малейшие движения и волнения, пробегавшие на поверхности его
уличной и интеллектуальной жизни. И только одна М. Ф. Корш, сопровождавшая
Герценов в их путешествии, не захвачена была водоворотом и служила живым
напоминовением о недавно покинутой ими и уже позабываемой Москве [289].
Больная, редко выходившая из дома, посвятившая себя уходу за детьми и только
издали прислушивавшаяся к гулу, который несся от Всемирного города, она
становилась каким-то анахронизмом в семье, впрочем очень любившей и
уважавшей ее. Как ни интересна была по своему содержанию и разнообразию
новая обстановка, в которую попала теперь эта умная и многосторонне
образованная
спасать умы и нравственное чувство людей от загрубения, наступающего со всех
сторон. Одним своим присутствием в доме Герцена она говорила хозяевам и
некоторым из русских гостей их о другой культуре, о недавних, уже
пренебрегаемых друзьях, занятых у себя дома невзрачной, подготовительной, черновой работой просвещения. До них ли было теперь при таком блеске, при
таких очаровательных дорогах, открытых на все стороны каждому умственному и
нравственному побуждению и даже всякому капризу мысли! В образе М. Ф. Корш
стояла перед Герценом олицетворенная элегия с горячими симпатиями к
прошлому, — а кто из тех, которые неслись теперь в вихре всяческих
наслаждений европейским миром и добытой свободой, имел время
останавливаться перед элегиями или прислушиваться к ним?!
XXXIII
Вскоре мне уяснилось, что были и другие причины к холодности между
друзьями, переехавшими за границу, и теми, которые остались дома,—
посущественнее рассеяний Парижа. После нескольких искренних и доверчивых
бесед, происходивших у нас обыкновенно по ночам в Париже, я не мог
сомневаться более, к великому моему изумлению, что в глазах Герцена и его
семьи Москва совершенно поблекла, лишилась своих красок, утеряла магическое
слово, отворяющее сердца. Вся старая жизнь в ней казалась уже Герцену и его
жене сухой степью; на ней уже не росло более трогательных воспоминаний, да и
те, которые оставались от давнего времени, видимо завяли, не поддерживаемые
228
тщательным уходом, который так же необходим для воспоминаний, как для детей
и цветов.
Переворот этот объяснить не совсем легко, потому что он вышел из
довольно сложного психического процесса и воспитался массой очень тонких
нервных раздражений, но несомненно, что начался переворот еще в Москве и
только довершился за границей. Обстоятельство это пролило для меня большой
свет на все приемы Герцена в Париже, на всю его судорожную торопливость
поставить себя в центре новой жизни; другая, старая, которая могла бы служить
ей противовесом, уже скрылась для него в тумане и более не существовала. Никто
еще не возбуждал во мне так полно предчувствия, при первых же шагах Герцена
на почве европеизма, что он прирастет к ней навсегда, что почва эта окончательно