Магдалина
Шрифт:
– Поздно уже прерывать, – буркнула Нинка, – пятый месяц пошел…
– О, боже! – взвыл Вадик, оперным жестом вздымая над головой красные от мороза ладони, – что я напишу маме?!.
– Что она скоро станет бабушкой, – сказал Серега.
– Она этого не переживет! – взвизгнул Вадик.
– Ма-алчать! – рявкнул Серега, – кто тебе дороже: мать или жена?
– Н-не з-знаю… – жалко пролепетал Вадик, – о-обе д-дороже…
– Вот тогда и пиши все как есть, – бухнул Серега.
– Прямо вот так сразу?!. – потерянно пробормотал Вадик.
– Да, сразу, – сказал Серега, – садись за стол, бери лист, смотри на Нинку, и пиши, пиши… И не тяни, а то я напишу,
– Подпишемся, – ответил я за себя и за Севу.
Вадик глубоко вздохнул, скинул куртку на спинку стула, сдвинул на середину стола мятый алюминиевый чайник, составил в ступенчатую стопку четыре граненых стакана с недопитым чаем, достал из своей папки конспект по общей биологии, открыл чистый разворот и, уставившись на надутую Нинку, стал задумчиво грызть лохматый кончик шариковой ручки.
– Вот, правильно, сначала подумай, не пори чушь сгоряча, – удовлетворенно сказал Серега, – сиди, смотри, а я пока чайничек поставлю, чайку тебе заварю для сугреву…
– И для улучшения мозгового кровообращения, – подпел со своей койки Сева.
Над посланием к “дорогим предкам”, погрязшим, как нам тогда казалось, в ханжеском провинциальном целомудрии, Вадик корпел до полуночи. За это время мы успели раз восемь попить чаю и даже выслушать долгое, занудное, но весьма любопытное рассуждение Севы о неразрешимых загадках возникновения на Земле вида Homo sapiens, то есть, нас с вами.
– Вот вы считаете, что от обезьяны, – говорил Сева, обращаясь к воображаемым оппонентам, – но где доказательства? Где ископаемые останки переходных форм, на основе которых можно было бы выстроить такой же последовательный ряд, какой существует, скажем, для современной лошади?.. Где?
– Ну ты сравнил! – восклицал Серега, – человек и лошадь?!. Да ты хоть раз в жизни видел хорошую лошадь?.. Не в кино, а в жизни, в поле, на речном обрыве?..
– Этот вопрос относится, скорее к области поэзии, – продолжал Сева, глядя в потолок выпуклыми линзами очков, в которых светилось двойное отражение оконной рамы, – развитие лошадиного и человеческого эмбрионов поразительно схоже, и лишь на последних стадиях…
– Да заткнись ты! – морщился Вадик, поднимая голову над белой страницей, – венерианский календарь майя, пришельцы-кроманьонцы – какая тебе разница, из какой дыры нас сюда занесло…
– Вадик прав! – восклицал Серега, – он-то теперь точно знает, откуда происходит человек!
– Кончайте, мужики! Тошнит… – ныла из угла Нинка.
В конце концов Вадик дописал свое покаянное письмо, прочел его вслух и, получив всеобщее одобрение, запечатал его в конверт и дал Сереге, чтобы тот уже наверняка отнес его на почту. Пока бдительный Серега сверял адрес получателя с аккуратными строчками в нижней полосе получаемых Вадиком конвертов, они с Нинкой заставили свою койку привезенной откуда-то с городской свалки ширмой и, не дожидаясь, пока в комнате погасят свет, устроили такую бурную сцену примирения, что мы с Серегой не сговариваясь потянулись в коридор курить, а Сева наглухо загородил себя непроницаемым как могильная плита Карлом Бэром.
ГЛАВА …
– Н-да, однако, зверинец у вас там порядочный, – сказал Валерий, когда я закончил свой рассказ о нашей общежитейской жизни.
– Но с другой стороны все понятно, – продолжал он, – вырвались на свободу, ну и развернулись кто во что горазд… И при этом каждый, конечно, считает себя большим оригиналом, думает, что он вот такой единственный и неповторимый уникум –
– Не думал, – сказал я, – не до того было…
– Может, перебесятся, может, сломаются, – сказал Валерий, – все возможно… А ты перебирайся ко мне, комната у меня большая, места хватит, участок будем вместе убирать, деньги или пополам или в общий котел – как хочешь…
– А что их делить, все равно потом скидываться, – сказал я, глядя, как плывут за морозными стеклами вагона радужные нимбы путевых светофоров.
Потом мы спускались в метро, поднимались, покупали теплый хлеб у ночных приемщиков, шли какими-то темными проходными дворами, выпугивая из мусорных контейнеров худых остервенелых кошек, и в конце концов после долгого многоступенчатого восхождения по едва различимой в оконном свете лестнице, остановились перед низкой, почти квадратной дверью, обитой кровельным железом.
– Есть и другой вход, – пояснил Валерий, – но так от метро ближе…
– Понятно, – сказал я.
Мой товарищ снял перчатку и костяшками пальцев простучал в стенку рядом с дверью два длинных, один короткий и еще один длинный удар.
– Запомни, – сказал он, – два длинных, один короткий и еще один длинный – это примерно на два месяца, потом, когда начинают шляться всякие хронофаги и прочие persona non grata – шифр меняется, понял?
– Понял, – сказал я.
За дверью послышались шаги, грохнул железный крюк, дверь приоткрылась, и в проеме показалась настороженная бородатая физиономия.
– Ломброзо, ты? – послышался сиплый голос.
– Я, – ответил Валерий.
– А это кто с тобой? – спросил бородатый.
– Товарищ по alma mater… А что? Опять приходили?..
– Не знаю… – сказал бородатый, по-прежнему стоя в проходе, – кто-то звонил, стучал, но я не отзывался – мало ли кто… Может и они?
– Ладно, поговорим, – сказал Валерий.
– Проходите, – сказал тот, отступая в сторону.
Мы вошли и оказались в просторной кухне, центр которой был занят низкой, обложенной закопченым и засаленным кафелем, плитой. На плите стояла большая кастрюля, облупленный эмалированный чайник и большой молочный бидон с двумя ручками. В потолок уходила квадратная труба, и от нее в четыре угла кухни тянулись веревки, увешанные рубашками, трусами, носками и детскими пеленками. За занавеской в дальнем углу угадывались контуры ванной, вдоль правой стены тянулся узкий деревянный стол, а над ним в стену были вделаны две эмалированные таблички “Пива нет” и “Студентов буфет не обслуживает”.
– Знакомьтесь, – сказал Валерий, – Володя! Андрей!
Мы обменялись рукопожатием. Ладонь у бородатого оказалась сухой, жилистой и хваткой как пастуший кнут. Пожав мою руку, он взялся за стоящий у стенки табурет, с треском выломал ножку и, открыв дверцу плиты, бросил ножку на раскаленные, переливающиеся рубиновым жаром угли. Лакированное дерево затлело, вспыхнуло и обволоклось яркими желтыми язычками пламени.
– И ведь знаю, что до конца отопительного сезона не могут они меня выгнать, – сказал бородатый, закрывая печную дверцу, – закон есть, сам читал, знаю, и все равно боюсь…